Сергей Шаповалов – Кто-нибудь заметит. (страница 1)
Сергей Шаповалов
Кто-нибудь заметит.
От автора
Я пишу эти строки не как писатель, укрывшийся в башне из слоновой кости, а как человек, который долго — слишком долго — не решался взяться за этот текст. Меня останавливал страх. Страх спекуляции на чужой боли. Страх, что любое художественное осмысление подобной трагедии окажется фальшивым — как бодрая музыка в больничной палате.
Но год шёл за годом, а тема не уходила. Она лежала на поверхности нашей жизни, как незакрытый перелом. Мы — общество, родители, учителя, чиновники — отреагировали на появление «групп смерти» именно так, как реагирует человек на внезапную боль: криком, паникой, суетой. Заблокировали. Посадили. Приняли закон. И выдохнули. Решили, что справились.
Мы не справились.
Потому что проблема никогда не сводилась к одному человеку из Солнечногорска. Он не был порождением ада. Он был порождением того же самого общества, в котором живём мы с вами — и наши дети. Общества, где родительская любовь измеряется количеством кружков и репетиторов. Где школьный буллинг считается «этапом взросления». Где подросток может месяцами не говорить ни с кем по душам, и никто — никто — этого не замечает.
«Синий кит» не был первопричиной. Он был катализатором. Лакмусовой бумажкой, проявившей то, что мы усердно прятали от самих себя: эпидемию детского одиночества. Дети, попадавшие в эти игры, не были глупее или слабее своих сверстников. Они были — и остаются — просто более честными в своём отчаянии. Они не умели притворяться, что всё хорошо.
Когда я изучал материалы для этой повести — протоколы допросов, переписки, заключения психологов, — меня поразила одна деталь. Почти в каждом случае рядом с ребёнком были взрослые. Родители. Учителя. Соседи. Они были рядом физически. Но ребёнок шёл за ответами не к ним, а к незнакомцу в интернете. К «куратору». К тому, кто отвечал в три часа ночи. Кто слушал. Кто — пусть с чудовищной, извращённой целью — но признавал: да, тебе плохо, и это важно.
Вдумайтесь в это. Незнакомец с преступными намерениями оказался внимательнее, чем мы.
Моя повесть — не документальное расследование. Я не ставил задачу восстановить хронологию событий или назвать реальные имена. Это художественное осмысление. Но каждая сцена, каждый внутренний монолог, каждый диалог выстроен на фактах — на том, что действительно происходило в России с 2015 года и, боюсь, происходит до сих пор в несколько иных формах. Зло мутирует. Вчера это был «Синий кит». Сегодня — «Красный дельфин» и закрытые каналы с инструкциями по изготовлению оружия. Завтра появится что-то ещё. Технологии меняются, но механизм остаётся прежним: найти одинокого, предложить смысл, окружить иллюзией понимания, а затем — шаг за шагом — отобрать волю.
Эта книга обращена в первую очередь ко взрослым. Не к детям — хотя, вероятно, они тоже её прочитают. Но мой адресат — тот, кто сегодня вечером, устав после работы, отмахнётся от тихого: «Пап, можно спросить?» Тот, кто проверяет телефон ребёнка тайком, вместо того чтобы спросить прямо: покажи, что тебе интересно. Тот, кто уверен, что его семью это не коснётся, потому что у них «всё благополучно».
Благополучие — это не доход. Это не оценки в дневнике. Это не кружок робототехники и английский три раза в неделю.
Благополучие — это когда ребёнок знает: что бы ни случилось, он может прийти к вам. И вы его услышите. Не осудите. Не накажете за правду. Не скажете «сам виноват» и «соберись, тряпка». А просто будете рядом.
Бывший помощник главы Следственного комитета Игорь Комиссаров сказал однажды фразу, которую я вынес бы в эпиграф ко всей нашей системе воспитания: «Запрещать бесполезно, можно только замещать. Семьям, где есть любовь и взаимопонимание, никакие „синие киты“ не страшны».
Вот об этом и написана повесть. О любви — той самой, негромкой и незаметной, которая не читает нотации, а сидит рядом на кухне. О пропастях, которые мы роем собственными руками, сами того не замечая. О том, что дьявол больше не приходит с рогами и копытами. Он приходит в четыре двадцать утра. В личные сообщения. С вежливым предложением дружбы.
И ещё — о надежде. Потому что, пока мы способны услышать друг друга, ни один кит не уплывёт навсегда.
ПРОЛОГ — «Фотография»
Крыша
Крыша девятиэтажки, провинциальный город, ноябрьское утро, 7:14 2З.
Всё, что она делала в это утро, — надела куртку, вышла в подъезд, поднялась на лифте, — казалось ей не вполне настоящим, как будто она смотрела на себя со стороны, как смотрят на актрису в театре, не вполне веря в подлинность её движений. И только холод парапета, врезавшийся в ладони, возвращал ощущение собственного тела. Тела, с которым через минуту предстояло расстаться.
Она достала телефон. Движение это было медленное, почти торжественное, как всё, что делается в последний раз. Пальцы дрожали, но не от холода — от того особенного внутреннего напряжения, которое бывает, когда душа уже простилась с жизнью, а тело ещё медлит, ещё цепляется за грубую материю мира.
Небо было серое, с одним-единственным просветом — длинной, неавильной формы полосой, похожей на затягивающуюся рану. Она подняла телефон и сделала снимок. В этом жесте не было художества, не было желания запечатлеть красоту. Было нечто другое — последняя попытка оставить свидетельство, сказать кому-то, всем: вот что я вижу, вот из какого мира я ухожу.
На экране, освещённом бледным утренним светом, возникли буквы: «конец». И ниже — значок решётки, этот странный символ нового времени, за которым следовало слово «тихийдом».
Ветер гнал по асфальту обрывки жёлтых листьев, и они шуршали тем особенным сухим шорохом, который бывает только осенью, когда лист уже мёртв, но ещё не стал землёй. Где-то далеко залаяла собака — звук этот долетел до неё приглушённо, как сквозь вату. Город просыпался: где-то гудели первые машины, где-то хлопнула дверь подъезда, — но все эти звуки были для неё уже чужими, как голоса людей, говорящих на языке, которого она больше не понимала.
Всякая разлука есть малая смерть, но смерть добровольная есть величайшая из разлук. И странное дело: в ту минуту, когда решение уже принято, когда мост между тобой и миром уже подожжён и осталась лишь тонкая доска последнего шага, — вдруг начинаешь видеть всё с необыкновенной ясностью. Так, говорят, бывает с приговорёнными: стена камеры, которую ты видел тысячу раз, вдруг открывает тебе каждую свою трещину, каждое пятно сырости, как будто мир, уходя, хочет напоследок показать всё, что ты в нём не замечал.
И она стояла и смотрела на серое небо, и в просвете его, который с каждой секундой становился шире, было что-то похожее на вопрос. Или на ответ — она ещё не знала.
Пальцы её, сжимавшие холодный бетон, побелели. И вдруг — странное, невыразимое чувство: тело, это неповоротливое, тяжёлое, предающее тело, которое она собиралась сбросить, как ненужную одежду, — оно вдруг напомнило о себе болью. Самой простой, физической болью от холода. И в этой боли было всё: и биение сердца, и тепло крови, и миллионы лет эволюции, кричащие ей: живи.
И она остановилась.
Не потому, что передумала. И не потому, что испугалась. А потому, что вдруг поняла — или ей показалось, что поняла, — ту простую и страшную истину, которую Толстой, сам стоявший на краю не раз, выразил словами: жизнь есть движение, и пока есть движение — есть жизнь. А движение это не в ногах, не в руках, не в сердце даже. Оно — вот в этом просвете между тучами, который вдруг стал расширяться, как будто само небо раздвигало занавес.
Ветер ударил в лицо, бросил прядь волос на глаза. Она не убрала её.
Где-то внизу, в глубине двора, зашумел мотор — старая машина, кашляя, выезжала со стоянки. И этот звук, такой обыкновенный, такой будничный, вдруг показался ей самым прекрасным звуком на свете.
Она опустила телефон в карман.
Экран погас.
Тихое утро продолжалось, и город жил своей жизнью, не зная, что только что на одном из его парапетов, на высоте четырнадцатого этажа, была одержана самая важная из побед — победа над самим собой. И что просвет в сером небе, случайно попавший в объектив телефона, стал для кого-то не просто полосой света, а дверью, в которую можно войти.
Телефон
Экран телефона, ещё секунду назад погасший и чёрный, как закрытые глаза, вдруг ожил. Задрожал — сперва едва заметно, потом сильнее, потом ещё, и вот уже вибрации слились в один непрерывный, жужжащий гул, похожий на звук пойманной в стеклянную банку мухи — тот особенный, отчаянный, безнадёжный звук, который издаёт живое существо, понявшее, что выхода нет.
Уведомления сыпались одно за другим. Сердца, восклицательные знаки, круговые стрелки репостов — весь этот странный, механический язык одобрения, который заменил собою прежнее человеческое тепло. И удивительное дело: каждый новый значок, каждая новая красная точка на экране не радовали её, но и не оставляли равнодушной. Они действовали на неё так, как действует на утопающего крик с берега: ты уже не можешь спастись, но сам факт, что тебя видят, что к тебе обращены чьи-то голоса, — этот факт имеет значение. Последнее значение.
«Вот, — подумала она, и мысль эта была горькой, как желчь, — вот оно, моё наследство. Мои похороны. Только я ещё жива, а они уже ставят сердца. Они уже пересылают друг другу мою смерть, как пересылают смешную картинку, как пересылают новость о чужом несчастье, чтобы на секунду почувствовать себя живыми на фоне чужой беды».