Сергей Сергеев-Ценский – Невеста Пушкина. Пушкин и Дантес (страница 55)
Поэт побрел домой, сопутствуемый обнимающими мыслями об Анне Керн: теперь в его глазах к ее дивной внешности прибавилось светлое обаяние одухотворенности, трогательная содержательная красота человечности. Угар влюбленности сменился глубоким чувством найденного дружества, вдруг согревшего холод одиночества.
Вечером, на другой день, после звонкого ужина в Тригорском, вся компания Осиповых направилась в Михайловское.
Пушкин с Анной Петровной, с общего разрешения развеселившихся гостей в доме поэта, долго гуляли в старом седом саду, убаюканном опаловым золотом лунной ночи.
Прижавшись к морщинам ствола старой липы, Анна Петровна улыбалась:
– Я не уйду отсюда… Здесь мой дом…
– Здесь – наш дом, – поправил поэт, оглядывая густой подлунный шатер тайно шепчущихся листьев в ночном сочном молчании. И никому на свете не рассказало это лунное молчание о легенде их встречи…
В канун отъезда Анны Петровны был устроен в Тригорском прощальный домашний концерт, на котором поэт читал свои стихи, а уезжавшая гостья пела.
Перед концертом Пушкин смущенно, как мальчик, вручил Анне Петровне свой гимн промелькнувшего счастья «Я помню чудное мгновенье», ей посвященный.
Вручая стихи, он долго, со жгучим пламенем благодарности смотрел в даль неба глаз близкого нового друга:
– Свидимся ли мы когда-нибудь?!
– Я обещаю. Иначе было бы мне непростительно, – грустью разлуки улыбалась исчезающая гостья, – и даже невозможно… Прошу меня помнить и любить.
В последний час Пушкин также задумался, стоя у открытого окна, в стороне от всех суетящихся; потом порывисто подошел к Анне Петровне и прощально подал руку:
– Прощайте. Пора шагать в свое одиночество…
И быстро ушел домой.
Дни потянулись по-прежнему одинокими странниками по серой дороге в неведомые просторы.
Поэт ждал осени, чтобы крепче засесть за любимый труд над «Борисом Годуновым».
А пока что ради этого труда, ради знания своего народа поэт, одетый по-крестьянски, бродил по сельским праздничным торговлям и сидел у церквей среди юродивых и нищих, жадно прислушиваясь к их языку и песням, жадно впитывая в себя быт голодной, ободранной, страдающей Руси.
Тревога
Благодатная осень помогла поэту наконец завершить упорную работу. «Борис Годунов» в октябре был готов, наполнив автора бурной радостью сознания, что он может открыто гордиться этим литературным достижением высокого полета, даже рассчитывая на переворот в истории русской драмы, так как трагедия была сделана в новой, открытой автором, драматической форме.
Сияющий поэт писал друзьям и восторженно говорил в Тригорском:
– «Годунов» кончен! Прекрасное произведение! Да! Я кричу себе – браво! Браво! Ай да Пушкин, ай да сукин сын! Каков?
Дальше он был не менее обрадован вестью о смерти царя Александра I, которого презирал и в смерти которого видел для себя новые надежды на лучшую перемену гонимой судьбы.
Мысль о тайном побеге за границу теперь казалась более удобной, и он начал обдумывать точный план.
В двадцатых числах декабря 1825 года, когда Пушкин после трехдневной сплошной работы, ради обычной веселой прогулки явился в Тригорское, Прасковья Александровна Осипова встретила гостя ошеломляющей новостью:
– Слыхали ль, милый друг… Ужасно… Мы все в тревоге… в Петербурге бунт… стрельба… восстание… Туда нет ни проходу, ни проезду… Поехавшие туда вернулись обратно… бунт…
Пушкин побледнел и немедленно быстрыми, крупными шагами отправился домой.
С крыльца Тригорского выскочившие на мороз девицы только видели, как в снежном тумане синих сумерек исчезала торопливая фигура минутного гостя, странника из Михайловского.
На полдороге, в сугробах, у сосновой рощи, на высоком холме, Пушкин, будто убедившись, что он один кругом, остановился, глубоко вздыхая.
Осмотрелся: тишина, звезды, снег, далекие огни в занесенных избах деревень, спящий лес.
Прислушался: далекий лай собак.
Подумал: а там бунт… восстание… стрельба… кровь борьбы… друзья в мятеже… может быть, умирают за свободу, добывая жизнью общее счастье… а я – здесь, не среди мятежников…
Пушкин бегом рванул домой, обуреваемый одной пламенной мыслью: гнать… скорей туда…
Родионовна встретила такой же новостью:
– Ох, сынок, что делается, вот диво-то! Крестьяне сейчас прибегали, сказывали, будто из Опочки ямщики пригнали и про бунт в Петербурге сказывали… За волю бунтуют…
– Знаю, знаю, матушка, – трепетал разгоряченный изгнанник, почуявший кровь мятежа, – хочу гнать… туда… на помощь…
– Стой-ко, неуимчивый, – забеспокоилась Родионовна, – не лучше ли утра обождать. Утро вечера мудренее. Утречком узнаешь все, расспросишь, да и гони себе на здоровье.
Пушкин подумал, послушался.
Всю ночь не спал: весь был там, в Петербурге, весь горел огненным представлением происходящих событий, весь устремился в призывную сторону восстания.
А утром узнал, что все кончено…
Приехавший в Святогорский монастырь чиновник из Пскова всем говорил:
– Мятежников задавили. В Петербурге спокойно. На престоле – новый царь Николай.
Пушкин все-таки погнал в Опочку, чтобы там разузнать подробности, и действительно нашел подтверждение слов чиновника.
С сокрушенным сердцем он вернулся домой.
В следующие дни приползли те же мрачные слухи о вспыхнувшем и раздавленном восстании 14 декабря.
Огорченный, убитый неудачей петербургского бунта, имея много друзей и знакомых в тайных обществах, вспоминая приезд Пущина, опечаленный поэт, будучи сам близкий идейным замыслам переворота, сам нестерпимо нуждающийся в свободе, теперь впал в глухую тоску и много скорбных дней не выходил из дому, пребывая в безответном молчании.
Но время выветривает камни, а сердце не камень.
Жизнь остается жизнью.
Сердце же пламенного поэта неостывающе билось для новых достижений, для светлых надежд, для лучшего будущего.
Долгие размышления Пушкина привели к убеждению, что, несмотря на временную неудачу, борьба за свободу будет жить вечностью…
Зная по упорным слухам о дикой жестокой расправе молодого царя над мятежниками 14 декабря, поэту глубоко было жаль пострадавших за общее благо, тем более – среди них было много близких и дорогих, чьи умы и сердца он высоко ценил.
Понемногу из полосы угнетения Пушкин перешел на дорогу увлечения литературной работой над «Евгением Онегиным», продолжая любимое произведение.
Широкой радостью было для поэта получение от друга Плетнева только что изданной книжки: «Стихотворения Александра Пушкина».
На радостях ему пришло в голову написать другому петербургскому другу, поэту Жуковскому, письмо с просьбой попробовать похлопотать перед новым царем и правительством о прекращении опалы, однако предупредив Жуковского не ручаться и не отвечать за его будущее поведение, зависящее от обстоятельств обхождения с ним правительства.
О желании примириться с правительством он написал и самому близкому другу, Антону Дельвигу, извещая в то же время о беспокойном ожидании участи мятежников 14 декабря.
Нетерпеливо добиваясь освобождения, поэт, измученный шестилетним гонением, рассчитывал, получив свободу, немедленно уехать из полицейского Отечества куда-нибудь за границу, – в этом и был смысл примирения.
Теперь, после подавления восстания, родина для него стала еще более безнадежной тюрьмой и надо было вырваться всяческими способами. Не говоря уже о том, что гениальная натура требовала, как голодный хлеба, необходимого для творчества заграничного путешествия.
Об этом особенно бурно говорил расцвет пышных жизненных сил поэта, так похожий на расцвет пришедшего лета.
В июне из Дерпта приехал в Тригорское Вульф и привез с собой, по горячей просьбе Пушкина, своего друга и товарища, поэта Языкова.
Яркий, жизнерадостный, молодой Языков близко нравился Пушкину, и скоро все три приятеля закружились в шумном беспечном веселии, встречая и провожая быстрые дни холостяцкими пирушками и чтением стихов, кочуя из Тригорского в Михайловское и обратно, наслаждаясь частым купанием в Сороти и разными благами деревенской жизни.
За это время, не доверяя решительности Жуковского, обеспокоенный Пушкин подал официальное прошение псковскому губернатору для направления царю с ходатайством о позволении временно поехать в Москву, или Петербург, или чужие края, ссылаясь на выдуманную болезнь.
В двадцатых числах июля Пушкин был потрясен страшным известием о казни 13 июля вождей декабрьского восстания.
Омраченный поэт снова впал в тяжелую скорбь, несмотря на дружеские утешения Вульфа и Языкова, нарочно сочинявших споры меж собой при Пушкине о шахматах, о поэзии, о женщинах – ради вовлечения в спор тоскующего друга.
Живость характера поэта невольно поддавалась уловкам заботливых приятелей, и Пушкин вновь погрузился в литературную работу, чтобы забыться от кровавой расправы Николая.
3 сентября поэт читал всем собравшимся в Тригорском новую, шестую главу «Евгения Онегина».
Читал при лампе в гостиной, за круглым столом, и читал так величественно-мастерски, грудным, сердечным, горячим голосом, держа стихотворную каждую строку на высоте ее музыкального завершения, будто строил на глазах какую-то башню из звонкого, сверкающего хрусталя.