Сергей Сергеев-Ценский – Невеста Пушкина. Пушкин и Дантес (страница 57)
Всюду на перекрестках, среди разговаривающих, им слышалось:
– Пушкин свободен!
На Тверской они встретили Веневитинова и Нащокина, с которыми перекликнулись, как ликующие птицы, приветствуя друг друга:
– Пушкин свободен!
– Поздравляем!
– Пушкин с нами!
– Браво!
В трактире Фомы Фомича, что на Ямской, куда часто хаживали литераторы и кружковцы, Вяземский и Соболевский, заглянувши туда по пути, встретили Погодина и Киреевского, которые будто бы узнали от Адама Мицкевича, слыхавшего разговор в канцелярии губернатора, что Пушкин вызван царем в Кремль.
Приятели, подняв бокалы, кричали:
– Ура! За свободного Пушкина!
К ним с восторгом присоединились неизвестные посетители:
– Ура! За Пушкина!
Развеселившийся Соболевский обратился к разбухшему, потному буфетчику:
– Милостивый государь, Фома Фомич, мы скоро приведем в твой питейный дворец знаменитейшего поэта Александра Сергеевича Пушкина. Запомни: самого Пушкина, черт подери! Сегодня вся Москва празднует его освобождение от крепостной зависимости! Пушкин из деревни отпущен на волю! Чуй!
Все хохотали.
Буфетчик, вытирая пот чайным полотенцем, раскланивался:
– С нашим почтением. Добро пожаловать!
Ко времени приезда Пушкина в Москву Петр Андреевич Вяземский, с 1821 года уволенный со службы за идеи освобождения крестьян и за критику действий правительства, жил в Москве под негласным надзором полиции.
Он занимался журнальной работой, деятельно участвуя в «Московском телеграфе» – передовом журнале Полевого, обильно переписываясь с Пушкиным в годы его гонения.
Вяземский знал Пушкина как коренной москвич, с его детских лет, посещая благодаря дружбе со стихотворцем Василием Львовичем Пушкиным, дядей поэта, его родительский дом.
Когда Пушкин учился в лицее предпоследний год, Вяземский с Василием Львовичем и Карамзиным посетили юного поэта в его келии, и с той поры их связала крепкая дружба, основанная на общих стремлениях к новой литературе, к новой мысли, к новой форме.
Вяземский, будучи на семь лет старше Пушкина и состоя в то время членом кружка «Арзамас», благотворно возвышенно подействовал на юного поэта, серьезно взявшегося за литературную работу.
Критические выступления Вяземского против старых представителей отжившей школы особенно нравились убежденному новатору Пушкину.
Блесткий ум, яркая колкая наблюдательность, глубокое благородство мысли, оригинальные суждения, острый язык – все это чисто литературное достоинство Вяземского сочеталось с его обаятельной, задушевной личностью, так беззаветно преданной дружбе с Пушкиным.
Вяземский один из самых первых оценил великую мощь дарованья юного гения, написав об этом открытии Жуковскому, и с этого момента он остается пламенным приверженцем всех произведений поэта, одинаково отстаивая от придирок врагов и те незрелые, подражательные поэтические опыты, которые были естественны для начала.
И чем острее нападали на Пушкина, тем ярче и задорнее выступал блестящий защитник Вяземский назло традиционным классикам, не стесняясь в своем откровенном увлечении.
Пушкин, будучи сам заносчивым спорщиком, любил эту милую черту в характере друга-критика, умеющего быть пристрастным там, где требовалось по высшим соображениям литературной и политической тактики. Возникавшие разномыслия меж друзьями служили на общую пользу и не мешали неостывающей дружбе.
Личные отношения Пушкина и Вяземского развивались с возрастающей силой и были плодородны взаимно. Вяземский, находясь сам в опале, всячески хлопотал за облегчение участи своего товарища, сосланного в глушь на произвол превратностей судьбы.
Упорная, обильная переписка собратьев по несчастью за время подневольной разлуки окончательно сроднила их существа.
Пушкин через Вяземского незримо руководил и направлял курс новой литературы, извещая друга о планах и творческих замыслах, затевая издания своих вещей с Вяземским, а также горячо обсуждая вопрос о необходимости издания самостоятельного журнала общественно-литературного значения.
Словом, Вяземский служил для Пушкина верным, надежным мостом его представительства в Москве, который был необходим для проведения личных и литературных дел плодотворного пленника.
Поэт, царь и жандарм
Саженный ростом, типичный, вышколенный, суровый солдафон, с низким унтер-офицерским лбом, с круглыми хищными глазами ястреба-стервятника, Николай I нервно маршировал по кремлевскому казарменному, холодному, мрачному кабинету.
Царь терпеть не мог литературу за ее вредные, не понятные ему какие-то мысли; он не выносил существования каких-то сочинителей, только раздражавших его спокойствие, а тут как раз в дни его самокоронования тугие, противные обстоятельства, вроде общественного мнения, заставили не только помиловать злодея Пушкина, но и лично вызвать к себе крамольного сочинителя.
Вот почему саженный император нервно маршировал по кабинету, опустив ястребиную голову, заложив руки за спину.
Меж двумя небольшими окнами, под портретом Александра, в большом дубовом кресле сидел недавно назначенный главный начальник Третьего отделения, священной обязанностью которого было заведовать высшей полицией империи, шеф жандармов Александр Христофорович Бенкендорф.
Лисье, ползучее лицо тертого генерала следило за маршированием начинающего монарха. Генерал тоже терпеть не мог литературу и, как его молодой самодержец, никогда этим неприятным делом не интересовался: книг не читал, сочинителей презирал.
Несмотря на такую скромную литературную подготовку, царь и сверхжандарм решали всю судьбу российской литературы и в том числе судьбу гениального ее вождя Пушкина.
Оба тупо раздумывали.
Бенкендорф излагал соображения:
– Ваше императорское величество, уверяю вас, что наша отечественная литература нам не страшна, пока она в наших руках. Цензура делает свое дело, – вы должны быть спокойны. Кучка развлекающихся сочинителей никакого политического значения не имеет. Да и о чем они пишут – кажется, никто не интересуется. У нас мало кто читает книги. Я по крайней мере таких оригиналов, слава богу, не встречал. А наш народ, как вам, ваше величество, известно, – совершенно, к счастью, читать не умеет, не приспособлен к глупым занятиям…
– Однако, – возразил самодержец, взметнув очами по-ястребиному в окно, – по вашим же донесениям, ваше превосходительство, я понял, что в салонах и даже на улицах много говорят об этом сочинителе, о Пушкине, как о каком-нибудь генерале. Значит, чернь его знает? Откуда? Мы и то не знаем, кто он такой. Что ему надо? Жуковский и Карамзин мне что-то говорили об этом Пушкине, но что именно, не помню. Кажется, что-то порядочное, приличное, будто бы…
Бенкендорф фальшиво расхохотался:
– Простите, ваше величество, но Пушкин – шалопай, ветреная голова, вздорный оригинал, вольтерьянец, приятель бунтовщиков. Вот кто такой Пушкин. И граф Воронцов такого же о нем мнения, как и многие высокие лица. Но у Пушкина, говорят, есть талант к сочинительству. Даже большой талант. Пишут, будто Пушкин недурно сочиняет стихи и что это заметили в Европе…
– Мнение Европы мне дороже всего! – воскликнул торжественно царь. – Но мнение русской черни мне противно.
– Только ради мнения Европы, – дипломатически выводил шеф жандармов, – следовало помиловать вам, ваше величество, сочинителя Пушкина. Несомненно, что ваш великодушный поступок высочайшей милости к ссыльному, но довольно известному Пушкину, конечно, будет отмечен высшими сферами Европы как знак славы нового государя-императора. С другой стороны, и наше русское общественное мнение со слезами благодарности встретило ваше повеление о милости к Пушкину. Что же касается черни на улицах, которая всюду, как мне доложили, радовалась царскому сердцу за прощение Пушкина, так и это нам выгодно во всех отношениях. Сия царская милость возвышает ваше величество на небесную высоту в глазах народа. Царь казнит, но царь и жалует. Это – необходимость политики. Чернь знает о Пушкине только понаслышке, по разговорам, по молве, и видит в нем просто несчастного человека и, во всяком случае, не того, кого следует…
– Но почему же, – интересовался ничего не понимающий в значении Пушкина царь, – почему вы, ваше превосходительство, непременно настаиваете, чтобы я лично принял этого Пушкина?
– Я не настаиваю, но советую, – подсказывал генерал, улыбаясь лисой, – искренне советую. Пушкин – шалопай, ненадежный вольнодумец, приятель бунтовщиков, но волею судьбы – известный сочинитель, о котором слишком много толкуют, и поэтому следует его приручить, взять в свои руки сразу же с дороги, заставить дать честное слово дворянина, чтобы он впредь переменил свои вредные мысли о действиях правительства, о религии, о нравственности, об уважении к начальствующим. А самое главное, я продолжаю советовать вашему величеству самому соизволить быть цензором сочинений Пушкина, дабы сочинитель сочинял впредь благопристойные, угодные вам произведения, чтобы посметь представить оные в царские руки.
– Какая же мне охота возиться с литературой, – отбояривался великий ростом монарх, – какого-то выскочки из людей. Не терплю я литературу и особенно разных выскочек. Что им надо, разным Пушкиным? Не понимаю.
Бенкендорф в шестой раз стал доказывать Николаю все выгоды и преимущества личного царского давления на Пушкина, чтобы таким почетным вниманием завлечь гения в царские сети.