реклама
Бургер менюБургер меню

Сергей Сергеев-Ценский – Невеста Пушкина. Пушкин и Дантес (страница 44)

18

– Да, Дельвиг, Дельвиг!.. Не понимаю я все-таки, отчего же он умер, – оглядывает Пушкина и Языкова Давыдов.

– От смерти, – говорит Языков.

– От Бенкендорфа! – говорит Баратынский.

– Бенкендорфом мы когда-то в Тригорском звали жженку за полицейское ее влияние на желудок, Денис Васильич… – вспоминает Языков.

– Я говорю в самом прямом смысле… от Бенкендорфа! – настаивает Баратынский, а Пушкин объясняет Давыдову:

– Я не знаю, что сделал бы ты, если бы на тебя стал кричать Бенкендорф: «В Сибирь тебя загоню! И Пушкина тоже! И Вяземского!.. Всю вашу троицу! Но тебя в первую голову!»… Между тем Дельвиг с ним, прежде всего, на брудершафт не пил!

– Что бы я сделал! Ого! Ого!.. Я бы его рубанул по-гусарски! – делает энергичнейший жест рукою Давыдов.

– Дельвиг предпочел заболеть… И заболеть смертельно.

– Пушкин! Не забывай, что Бенкендорф все-таки нашел нужным извиниться перед Дельвигом за свой крик… а перед нами пока еще нет, – замечает Вяземский.

– Я слышал, в своей деревне сидя, что вышло дело из-за каких-то стишков Де-ла-Виня, в «Литературной газете» помещенных, – хочет уяснить дело Давыдов.

– Невиннейшие стихи… На памятник погибшим на баррикадах… в июльские дни в Париже… – начинает объяснять Давыдову Баратынский.

– Совсем конфетный билетец! – перебивает Пушкин.

– Я могу их прочитать на память. Вот эти четыре строчки:

France, dis mol leurs moms! Je n’ea vois point paraî tre Sur ce funèbre monument: Ils ont vaincu si promptement Que tu fus libre avant de les connaître![9]

– Что же тут нецензурного? – недоумевает Давыдов.

– Ничего!.. И стишков этих никто бы не заметил… Да сделал донос все тот же литературный шпион Булгарин… И утопил Дельвига… Дескать, вспоминая июльские дни, мечтает о них и для России! Вот как обернул дело Видок-Фиглярин! – негодует Баратынский.

– А благонамереннейший Дельвиг не сумел оправдаться!.. Когда мы с Вяземским уезжали из Петербурга в августе, Дельвиг нас провожал пешком… Встал в восемь утра для этого: когда с ним раньше это бывало? Но он как будто знал, что навсегда с нами расстается, а мы не догадались! – грустит Пушкин.

– Очень жаль барона!..

– Да, кажется, и в семейной жизни у него было в последнее время неладно?.. Мне кто-то говорил, да некогда было слушать… – любопытствует Давыдов, а Вяземский, отвечая ему, кивает на Пушкина:

– Может быть, вот он знает, от кого из приятелей барона осталась у м-м Дельвиг дочка… Но все-таки не это его убило: цензура! Кстати, цензура теперь стала совсем помешанной. Я говорил здесь с цензорами, они как будто мухоморов наелись.

На что Языков, сильно охмелевший, отзывается бурно:

– Как же можно писать, когда только объявления о продаже борзых щенят можешь ты печатать без подписи, а все анонимы и псевдонимы запрещены?.. И в каждой строчке видна должна быть цензорам крамола!

А Вяземский добавляет:

– И в то же время у нас не только хотят, чтобы литература процветала, требуют этого! Процветай во что бы то ни стало!

– Литература, процветай?.. Но чтобы никто ничего не смел писать ни в стихах, ни в прозе! – кричит Языков.

– Ха-ха-ха! Вот злодей! Сидит рядом с генералом и так либеральничает! – хохочет, толкая его, Давыдов.

– Требовал того же и Наполеон! И на рождение его сына написано тысяча триста од!.. Но кто же теперь во всей Франции знает из них хоть бы одну? – замечает Пушкин.

– Выпьем за свободу печати! – поднимает рюмку Языков.

– О-го-го! – оглядывается кругом Нащокин, а Верстовский кивает на дверь:

– Посмотреть бы, Булгарина тут за дверями нету?

– Эх, всегда приятно пить за мечту! – тянется со своей рюмкой к Языкову Баратынский.

– Это – самая каверзная мечта! Допустим, что свободу печати ввели! Что дальше? – спрашивает Лев Пушкин.

– Дальше? Ее через месяц отменят! – отвечает Киреевский.

– Ордонансом 26 июля! – дополняет этот ответ Пушкин.

– И в результате должны, значит, быть баррикады? – делает вывод Левушка.

– Не будем принимать этого на свой счет, отнесем на казенный! – острит Вяземский, а Давыдов обращается к Левушке:

– Не беспокойтесь, дружище! Мы с вами поедем бить революционных поляков, а братец ваш попадет под такой изящнейший в мире башмачок, что уж оттуда ни одной завиральной идеи не пикнет!

– Можно писать и не печатая, – говорит Баратынский. – Мне пишут из Казани, что пришла в тамошний университет бумага от министра просвещения. Рекомендует смотреть строжайше, чтобы студенты не читали «Телеграфа»… Даже «Телеграфа» с его дамскими модами! Остается теперь и совсем не писать, а зарыться в деревне, обложась книгами…

Глядя на Баратынского, декламирует Киреевский:

Дарует небо человеку Замену слез и тяжких бед: Блажен, кто мог библиотеку Скопить себе на старость лет!

– Ишь ты! Пародия на мой «Бахчисарайский фонтан», и не обидная! – улыбается Пушкин. – А что же это – поэтов у меня собралось сегодня как будто и много. Где же печальные стихи на такое грустное событие, как моя завтрашняя свадьба? Ведь на девичниках невесты заливаются непритворными слезами, я их понимаю теперь… Иногда самая внешность человека толкает его на безумства: должно быть, у меня такая именно внешность… Кто знает, может быть, только в силу своего длинного носа и делал подвиги Багратион!.. Ведь имел же из-за своего тоже длинного носа поэт Сирано де Бержерак свыше тысячи дуэлей!.. Дон-Гуан дрался с кем попало из-за женщин, Сирано – из-за насмешек над своим носом!.. А человек, который женится, остервенело бросается с пистолетом на самого себя… И лучшую половину в себе расстреливает…

– Не задумал ли ты сбежать от свадьбы куда-нибудь в Болдино? – подозрительно смотрит на него Вяземский.

– Не сбегу, не сбегу, хотя бы на зло своей завтрашней теще!.. Но, черт возьми, раз у меня мальчишник, то должен же я себя оплакать. И если столько поэтов на моей тризне и никто не читает похоронных мне стихов, то, пожалуй, прочитаю я сам!.. Извольте слушать! – Поднимается и читает:

Элегия

Безумных лет угасшее веселье Мне тяжело, как смутное похмелье. Но как вино – печаль минувших дней В моей душе чем старе, тем сильней. Мой путь уныл. Сулит мне труд и горе Грядущего волнуемое море. Но не хочу, о други, умирать! Я жить хочу, чтоб мыслить и страдать; И ведаю, мне будут наслажденья Меж горестей, забот и треволненья! Порой опять гармонией упьюсь, Над вымыслом слезами обольюсь, И, может быть, на мой закат печальный Блеснет любовь улыбкою прощальной.

Аплодисменты и крики «браво!» со всех сторон.