Сергей Патрушев – Я ТенЬ (страница 3)
С друзьями все было устроено по тому же принципу, отлаженному, как швейцарские часы, и такому же безотказному. Наши посиделки, вечера в пятницу, походы в прокуренные бары с липкими столами, поездки на шашлыки — я всегда был центром тишины внутри громкой компании. Центром, который впитывает, но не излучает. Я — идеальный слушатель. Нет, правда, я возвел это в ранг высокого искусства, отточил до совершенства, до автоматизма. Я смотрю в глаза, я киваю в нужные моменты, я издаю понимающие междометия, я задаю наводящие вопросы, которые, как умело подброшенные дрова, заставляют чужую историю гореть ярче и дольше. Я помню мельчайшие, ничтожные детали чужих жизней, создавая у каждого иллюзию, что он — центр моей вселенной. Как зовут кошку друга детства, которая умерла пять лет назад. На какое море ездила коллега два года назад и что у ее сына аллергия на арахис. Какие планы на повышение у знакомого моего знакомого и что он думает о новом начальнике. Я — ходячий склад чужих воспоминаний, радостей, тревог, обид, сплетен, надежд. Архив, в котором можно найти любую информацию, потому что она никогда не вытирается, всегда под рукой. На меня можно положиться. Мне можно выговориться в три часа ночи, когда больше никто не берет трубку. Меня ценят. Меня называют «душой компании», хотя какая же я душа, если я молчу? Видимо, та душа, что обитает в исповедальне, молчаливый свидетель, хранитель секретов.
Но иногда, все реже и реже, в крошечной паузе между чьим-то рассказом о несправедливости начальника и чьей-то историей о неудачном, затянувшемся на полгода ремонте, я ловлю себя на мысли, что и сам хочу что-то сказать. Что-то, что случилось со мной. Что-то, что меня тревожит, или радует, или мучает, или заставляет просыпаться по ночам. Я делаю почти незаметный вдох, чуть приоткрываю рот, готовлюсь вытолкнуть первый звук. И в этот самый момент кто-то другой, более быстрый, более наглый, более уверенный в своем праве звучать, начинает говорить. Потому что моя пауза, мое приготовление, мое внутреннее согласование с самим собой слишком длинны. Я слишком долго разбегаюсь, проверяю шасси, запрашиваю разрешение на взлет, и взлетная полоса всегда оказывается занятой более нахальным самолетом. И я снова закрываю рот, делаю глоток остывшего чая или кислого вина, и продолжаю слушать. Я улыбаюсь чужим шуткам, сочувствую чужим бедам, вхожу в чужое положение. Мои же собственные истории — когда они все-таки доходят до стадии озвучивания в редкие моменты абсолютной тишины — кажутся мне тусклыми, нестоящими, лишенными остроты, сюжета, пуанта. Пресными. Кому будет интересно слушать о том, как я в одиночестве ходил в кино на дневной сеанс и сидел в пустом зале? Или о книге, которая меня поразила до глубины души, но которую никто из присутствующих не читал и читать не собирается? Это же так скучно, так неважно, так несоразмерно чужим драмам с увольнениями, изменами, болезнями, разводами. Гораздо важнее, что у друга проблемы с девушкой, что у подруги конфликт с мамой, перешедший в затяжную холодную войну. Я нужен для того, чтобы слушать. Это моя незаменимая роль. Я — жилетка, я — контейнер для эмоций, но не грудь, на которой плачут. Я — функция, но не человек. И компания, надо отдать ей должное, это тонко чувствует на каком-то инстинктивном уровне. Меня не зовут, когда хотят безудержно веселиться, когда собираются шумной толпой в караоке или ночной клуб. Меня зовут, когда кому-то нужно выговориться, поплакаться, найти утешение, понимание без осуждения и безусловное принятие. Я — бесплатный психотерапевт с круглосуточным доступом, которому забывают заплатить и которого всегда забывают спросить в конце сессии: «А как у тебя дела? А что у тебя на душе?»
Отношения с женщинами были закономерным, почти геометрически точным продолжением этой пьесы. Драма в нескольких актах, с разными декорациями, разными актрисами, но с одним и тем же, до отвращения предсказуемым финалом. Сначала — восторг узнавания, тот самый медовый месяц, когда меня принимали за чудо. «Ты такой чуткий! Не то что все мужики, которые только о себе, о своем футболе и своей машине! Ты так слушаешь! Ты все понимаешь с полуслова!» Я действительно слушал. Я действительно понимал. Я впитывал информацию о ней, как губка, я перенастраивал свои внутренние настройки под ее частоту. Я растворялся в другом человеке без остатка, принимал его форму, как вода принимает форму сосуда, как газ заполняет весь предоставленный ему объем. Я запоминал, какой она любит кофе, сколько ложек сахара, какую пену предпочитает. Каких цветов не переносит, какие темы для нее болезненны, а какие — желанны и вожделенны. Я становился идеальным отражением ее желаний, зеркалом, в котором она видела только себя, свою лучшую, самую понятую версию. Я сжимался до размеров точки, до сингулярности, до полного исчезновения, чтобы дать ей бесконечное пространство для самовыражения, для разворачивания ее личности. Я жертвовал своими интересами, своим временем, своими привычками, своим «я», словно это была разменная валюта, дешевые фантики, на которые можно купить любовь.
Первое время это безотказно срабатывало. Меня носили на руках, меня хвастались перед подругами, как редким трофеем: «Смотрите, какой золотой человек! Не мужик, а мечта!» Я чувствовал себя нужным, ценным, выполняющим свою главную функцию — быть идеальным партнером. Но проходил месяц, два, три, и в глазах напротив, в этих глазах, которые еще недавно смотрели с обожанием, начинало сквозить странное, необъяснимое беспокойство. Сначала легкое, как рябь на воде, потом все более явное, как набегающая волна. Недоумение. Затем — разочарование, горькое, как полынь. «Ты какой-то... бесхребетный», — бросила мне одна, и это слово ударило хлыстом, оставив невидимый рубец. «Ты никогда не споришь. С тобой невозможно по-настоящему близко, невозможно пробиться. Ты как стенка, мягкая, обитая войлоком, но от нее все отскакивает», — сказала другая, задумчиво глядя в окно. «Я тебя не чувствую. Где ты настоящий? Чего ТЫ хочешь? Чего ты хочешь на самом деле, не для меня, не для нас, а для себя?» — допытывалась третья, почти с отчаянием в голосе. И я не знал, что им ответить. Я стоял перед ними, как голый перед судом, и не мог выдавить из себя ни слова. Чего я хочу? Я хочу, чтобы тебе было хорошо. Чтобы ты не сердилась. Чтобы у тебя ничего не болело. Чтобы в доме был мир. Это не было ответом, это была жалкая пародия на ответ, очередной виток ухода в тень, увиливания от самого себя. Я не знал, чего я хочу, потому что разучился хотеть.
Я помню один вечер, ставший, наверное, моментом истины, который я тогда, по своей всегдашней привычке, не осознал, не прочувствовал до конца, а лишь заархивировал в папку «неприятное». Мы сидели на кухне съемной квартиры. Она, эффектная брюнетка с резкими, точеными чертами лица и вечно недовольным, капризным изгибом ярко накрашенных губ, курила в приоткрытое окно и говорила. Говорила долго, эмоционально, взахлеб, о своей работе, о несправедливости мира, о том, как ее не ценят, как не видят ее потенциал, как ей тесно в этих рамках. Я слушал, как слушал всегда — всем существом, подавшись вперед, кивая, поддакивая, вставляя сочувственные междометия. Я был идеальным слушателем. Я был им всегда. В какой-то момент она резко развернулась, так резко, что пепел с сигареты упал на подоконник, и посмотрела на меня в упор. В ее взгляде читалась неожиданная, почти беспричинная злость, смешанная с брезгливостью, с какой-то усталой гадливостью. «Знаешь, в чем твоя проблема? — спросила она риторически, не ожидая ответа. — Ты — пустое место. Ты удобный. Как старые, растоптанные тапки. Не жмут, не натирают, но и радости никакой. Их не замечаешь. В тебе нет жизни, нет стержня, нет ничего, обо что можно было бы пораниться или, наоборот, согреться. Ты даже сейчас смотришь на меня и думаешь не о том, что я говорю, а о том, как правильно отреагировать, чтобы я успокоилась, чтобы мой гнев сошел на нет. Ты — функция. Ты не существуешь». Она потушила сигарету о край пепельницы, резко, с хрустом, и вышла из кухни, оставив меня одного в облаке горького, сизого дыма, который медленно уплывал в форточку. Я сидел неподвижно и смотрел в одну точку — в трещину на кафельной плитке над плитой. Удобный. Пустое место. Не существуешь. Самое страшное в ее словах было не то, что они были жестоки. Самое страшное было то, что она была права. Абсолютно, математически, беспощадно права. Я — функция. Я — отражение чужих ожиданий, кривое зеркало, подстраивающееся под каждого. Во мне нет своего центра, своей сердцевины, своего тектонического ядра, которое болит, радуется, злится и хочет просто потому, что это его природа, его право.
Эта мысль не обожгла меня, не ударила молнией. Она легла внутрь ледяным, тяжелым, гладким камнем, который будет лежать там и медленно остужать все вокруг. Я встал — ноги были ватными, чужими — и подошел к зеркалу в прихожей. Старое, мутноватое зеркало в деревянной раме, доставшееся вместе с квартирой. Из зеркала на меня смотрел самый обычный человек. Не урод, не красавец — среднее арифметическое, размытый типаж без запоминающихся черт. Темные волосы, нуждающиеся в стрижке, обычный лоб, обычный нос, губы, которые не умеют ни кричать, ни целовать жадно. Взгляд, который словно прячется внутрь, ускользает, даже когда смотрит в собственное отражение. Я попытался улыбнуться. Мышцы послушно, механически растянули губы, обнажив зубы. Я попытался нахмуриться. Брови сошлись на переносице, образовав вертикальную складку. Я попытался заглянуть самому себе в глаза — в эти темные зрачки, в эту бездонную черноту. И не смог. Взгляд ускользал, как вода сквозь пальцы, как ртуть, распадающаяся на шарики, он не фокусировался, не встречался сам с собой. Я поднял руку и медленно, как в густом сне, приложил распластанную ладонь к холодному стеклу, пытаясь нащупать, удостовериться в наличии кого-то там, внутри зазеркалья. «Я есть, — прошептал я одними губами, чувствуя, как воздух едва колышется у рта. — Я ведь есть». Но звук упал в пустоту квартиры, поглотился тишиной и не родил эха. Ладонь чувствовала лишь холод стекла, его твердую, непроницаемую, равнодушную гладкость. Я стоял и смотрел на человека напротив, и меня накрывало жуткое, леденящее душу, спирающее дыхание узнавание. Узнавание того, что я подозревал давно, но боялся сформулировать. Я есть. У меня есть паспорт с фотографией, где я тоже с краю кадра, есть прописка, место работы, имя, отчество, фамилия. Я потребляю кислород, перерабатываю пищу, занимаю определенные координаты в пространстве-времени. Но меня — как сущности, как монады, как уникального сгустка бытия — как будто не существует. Я — лишь функция, алгоритм, набор реакций на стимулы. Механизм, тонко и хитроумно настроенный на то, чтобы быть удобным, не доставлять хлопот, не создавать шума. Я — это не «я», не субъект, не автор. Я — это то, что удобно другим. Моя жизнь — это текст, написанный под диктовку чужих ожиданий, и в этом тексте нет ни одного моего собственного слова.