18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Сергей Патрушев – Крик души. Красная нить (страница 3)

18

Она спросила, как жил я. Вопрос простой, почти формальный, но в ее устах он прозвучал как самое сокровенное признание. Я попытался рассказать, но слова застревали в горле, превращались в какой-то нечленораздельный комок. Что я мог ей поведать? О том, как мотался по стране, меняя города и квартиры, словно пытаясь убежать от собственной тени? О том, как с головой уходил в работу, засиживаясь в офисе до глубокой ночи, лишь бы не возвращаться в пустую квартиру, где стены давили тишиной? О том, как пытался строить отношения с другими женщинами, но каждый раз обрывал их, едва почувствовав малейший намек на близость, потому что боялся новой боли, нового предательства судьбы? Все это было мелко, ничтожно, не стоило даже упоминания. Я жил, но жизнью ли это можно было назвать? Скорее, существованием, биологическим функционированием организма, лишенным того, что составляет самую суть человеческого бытия, — любви, тепла, душевной близости.

Анна слушала мой сбивчивый, путаный рассказ и не перебивала. Только иногда я слышал ее тихий вздох, который говорил мне больше, чем любые комментарии. Она понимала. Она всегда понимала меня лучше, чем я сам, и это понимание сейчас ощущалось почти физически, словно она была рядом, в этой самой комнате, и я мог протянуть руку и коснуться ее плеча, заправить за ухо выбившуюся прядь волос, как делал когда-то давно, в прошлой жизни, которая теперь казалась сном. Странное чувство: мы не виделись полтора десятилетия, но расстояние между нами сокращалось с каждой минутой разговора, с каждым произнесенным словом, и вот уже казалось, что не было этих лет, не было боли, не было того страшного декабрьского утра, а были только мы, такие же, как прежде, связанные невидимой нитью, которую не смогли разорвать ни время, ни расстояние, ни наши собственные глупость и гордыня.

Потом наступил момент, которого я боялся больше всего. Анна заговорила о Маше. Ее голос дрогнул впервые за весь разговор, и я почувствовал, как внутри у меня все сжимается в тугой, болезненный узел. Она сказала, что каждый год в день рождения дочери она приходит на кладбище и сидит там часами, разговаривая с маленьким холмиком, поросшим травой и цветами. Она рассказывает Маше обо всем: о погоде, о прочитанных книгах, о птицах, которые прилетают к кормушке за окном. Она говорит с ней так, словно та может слышать, и это единственное, что помогает ей не сойти с ума от горя. А еще она сказала, что всегда ждала меня там, в этот день, надеясь, что я тоже приду, но я ни разу не появился. Ни разу за пятнадцать лет. Эти слова ударили меня сильнее, чем что-либо прежде. Они обнажили всю глубину моего падения, всю меру моего предательства по отношению не только к Анне, но и к памяти собственной дочери.

Я не был на ее могиле с самых похорон. Не мог. Мне казалось, что если я приду туда, то реальность произошедшего станет окончательной, бесповоротной, и я просто не выдержу этой правды. Я убеждал себя, что Маши там нет, что там лишь пустая оболочка, а ее душа где-то в другом месте, в лучшем мире, как говорят верующие люди. Но на самом деле это было лишь трусливым оправданием собственной слабости. Я бросил ее там одну, мою маленькую девочку, и все эти годы даже не удосужился принести цветы на ее могилу. Анна же ходила туда регулярно, говорила с ней, хранила память, пока я хоронил эту память в самых глубоких подвалах своего сознания. Разница между нами стала очевидна именно в этот момент: она боролась с горем, принимая его, проживая день за днем, а я бежал, прятался, делал вид, что ничего не случилось.

Я попытался объяснить, но слова звучали фальшиво даже для меня самого. Какие могут быть оправдания у человека, который бросил все — жену, прошлое, память о ребенке — только для того, чтобы сохранить иллюзию собственного душевного комфорта? Анна не стала меня упрекать. Она вообще ни разу не упрекнула меня за весь разговор, и это отсутствие обвинений действовало на меня куда сильнее, чем самые гневные тирады. Она просто сказала: «Я понимаю». И в этих двух словах было столько великодушия, столько прощения, что у меня перехватило дыхание. Я не заслуживал этого понимания, не заслуживал ее доброты, но она дарила мне ее, не требуя ничего взамен, и от этого моя вина становилась еще более невыносимой.

Мы проговорили несколько часов. Телефон нагрелся так, что его трудно было держать в руке, за окном наступила глубокая ночь, а дождь сначала усилился, превратившись в настоящий ливень, а потом постепенно стих, уступив место звенящей тишине. Мы говорили обо всем и ни о чем, перескакивая с темы на тему, словно стараясь наверстать упущенное время, заполнить словами ту зияющую пустоту, что образовалась между нами. Анна рассказывала о своей работе, о старых книгах, которые попадали ей в руки, о смешных случаях из жизни маленького городка, где все друг друга знают. Я рассказывал о своих проектах, о городах, в которых побывал, о людях, с которыми сталкивала меня судьба. Мы оба старательно избегали опасных тем, но они все равно всплывали, как острые рифы из океанской глади, и каждое прикосновение к ним отзывалось болью.

В какой-то момент Анна замолчала надолго, и я уже испугался, что связь прервалась, но потом она заговорила снова, и ее голос звучал так тихо, что мне приходилось напрягать слух. Она сказала, что хочет показать мне что-то важное. Не сейчас, не по телефону, а при личной встрече, если я когда-нибудь решусь приехать. Она сказала, что хранила это все пятнадцать лет и что теперь, когда мы снова заговорили, она чувствует, что пришло время. Я спросил, что это, но она лишь повторила, что это важно и что словами передать невозможно. Нужно увидеть своими глазами. В ее голосе звучала такая мольба, такое отчаянное желание быть услышанной, что я не смог отказать. Я сказал, что приеду. Сказал, не раздумывая, хотя еще утром сама мысль о встрече с ней показалась бы мне безумной, невозможной. Но что-то изменилось за эти несколько часов, проведенных с телефонной трубкой в руке. Что-то сдвинулось в моей душе, словно ледяная глыба, сковывавшая ее долгие годы, наконец-то тронулась и поплыла вниз по течению, освобождая пространство для новой жизни.

Анна назвала адрес, продиктовала медленно, старательно, словно боялась, что я не расслышу или забуду. Я записал его на том же листке, где еще несколько часов назад лежало ее письмо, и теперь эти два послания соседствовали друг с другом — письменное и устное, прошлое и настоящее, боль и надежда. Мы попрощались, но еще долго никто из нас не решался первым нажать на кнопку отбоя. Мы слушали дыхание друг друга, и это было похоже на медитацию, на странный ритуал, восстанавливающий утраченную связь. Наконец Анна прошептала: «Я буду ждать», и в трубке раздались короткие гудки.

Я остался один в ночной тишине, но это одиночество было уже совсем иного свойства, чем то, в котором я пребывал все последние годы. Тогда оно ощущалось как вакуум, как холодная пустота, засасывающая в себя все живое. Теперь же оно было наполнено ее присутствием, ее голосом, который продолжал звучать у меня в ушах, ее словами, которые эхом отдавались в сознании. Слово острее ножа — это не просто метафора, подумал я. Слова действительно способны ранить глубже и больнее, чем любое физическое оружие, потому что они бьют прямо в душу, туда, где нет защиты, где мы абсолютно обнажены и беззащитны. Но словами же можно и исцелять. Разговор с Анной вскрыл мои старые раны, но он же и начал процесс их заживления — настоящего, а не мнимого, который я имитировал все эти годы.

Я подошел к окну и распахнул его настежь. В комнату ворвался холодный ночной воздух, напоенный запахом мокрой листвы и осенней земли. Где-то вдалеке слышался шум проезжающих машин, редкий в этот поздний час, но все еще напоминающий о том, что жизнь продолжается, что мир не остановился, несмотря на все мои личные катаклизмы. Я вдыхал эту прохладу полной грудью и чувствовал, как голова становится яснее, как отступает многолетний туман, в котором я блуждал. Впервые за долгое время я испытывал нечто, отдаленно напоминающее надежду.

Решение пришло само собой, без долгих раздумий и мучительных взвешиваний всех за и против. Я еду к ней. Прямо завтра. Нельзя откладывать то, что и так было отложено на полтора десятилетия. Нельзя заставлять ее ждать еще хоть один день, когда она и так прождала целую вечность. Я достал старую дорожную сумку, ту самую, с которой когда-то ушел из нашего общего дома, и начал собирать вещи. Движения мои были механическими, но в голове уже складывался план: утренний поезд, несколько часов в пути, незнакомый город, адрес, записанный дрожащей рукой. И она — на пороге своего дома, среди зарослей сирени и жасмина, все такая же, как в моих воспоминаниях, только с серебряными нитями в волосах и грустью во взгляде.

Я не знал, что она хочет мне показать. Строил догадки, перебирал варианты, но в конце концов оставил это занятие. Завтра все выяснится. Завтра начнется новый этап, каким бы он ни был. И даже если эта встреча принесет новую боль — что ж, я готов ее принять. Я заслужил эту боль. Более того, я нуждался в ней, потому что только пройдя через нее до конца, можно было рассчитывать на какое-то подобие искупления. Анна сказала, что ее душа кричит, и я наконец-то услышал этот крик. Мне потребовалось пятнадцать лет, чтобы перестать затыкать уши, но теперь, когда я услышал, я уже не мог оставаться глухим.