Сергей Патрушев – Дом, который дышит (страница 4)
Третий слой — это звуки леса, но не те громкие, очевидные, которые я привык считать лесными. Птичье пение, которое в городе кажется нам символом природы, здесь было лишь самой верхней, самой броской нотой, за которой скрывалась гораздо более сложная и тихая партитура. Я начал учиться слушать не солистов, а оркестр. Самым тихим, самым неуловимым из этих звуков был шорох осыпающейся хвои. Представьте себе: миллионы, миллиарды сухих сосновых иголок лежат на земле, и каждая из них, падая с ветки, издает свой собственный, микроскопический звук. По отдельности мы его не слышим, но все вместе они создают непрерывный, едва различимый шелест, похожий на дыхание спящего великана. Этот звук был на самой границе моего слуха, иногда мне казалось, что я его придумываю, что это галлюцинация, но стоило задержать дыхание и замереть, как он возвращался — тихий, ровный, бесконечный, как шум дождя, идущего где-то очень далеко. Дятел был моим камертоном. Его стук раздавался всегда неожиданно, он врывался в эту тихую симфонию, как резкий, отрывистый сигнал, как азбука Морзе, передаваемая по стволу сухого дерева. Я пытался расшифровать его послание: о чем он стучит? Предупреждает ли соперника? Привлекает ли самку? Или просто долбит кору, добывая личинок, без всякой задней мысли, просто потому, что он дятел и такова его природа? Я склонялся ко второму, и в этом была какая-то удивительная мудрость: делать свое дело, не вкладывая в него лишних смыслов.
Были и совсем таинственные звуки, происхождение которых я долго не мог разгадать. По ночам, в полной темноте, из леса доносился странный, вибрирующий звук, похожий на блеяние козы или на скрип несмазанного колеса. Я терялся в догадках, пока не понял, что это кричит козодой — ночная птица, которую я никогда в жизни не видел и вряд ли увижу. Ее голос был таким нездешним, таким механическим, что казался звуком из другого мира, из другой эпохи. И я слушал его, затаив дыхание, чувствуя себя первооткрывателем, который наткнулся на след неведомого зверя. Ветер тоже умел говорить по-разному. В кронах сосен он гудел низко и торжественно, как орган в пустом соборе, и этот звук наполнял меня каким-то религиозным трепетом, чувством присутствия чего-то огромного и непостижимого. В молодых березках, что росли на опушке, он шелестел совсем иначе — легко, легкомысленно, перебирая листья, как девушка перебирает страницы книги. А в печной трубе он выл на разные голоса, то жалобно, то угрожающе, и этот вой был полон такой первобытной тоски, что у меня холодок бежал по спине.
Главное открытие, которое я сделал, составляя эту азбуку, было простым и ошеломляющим одновременно. Оно заключалось в том, что количество звуков, которые я слышу, прямо пропорционально количеству мыслей, которые я произвожу. Точнее, обратно пропорционально. Когда внутри меня звучал бесконечный внутренний монолог, когда я обдумывал прошлое, планировал будущее, беспокоился о деньгах, прокручивал в голове воображаемые споры, внешний мир почти полностью исчезал. Я был заперт в своей голове, как в звуконепроницаемой камере, и лес за окном был для меня немым кино, красивой, но беззвучной картинкой. Но стоило мне усилием воли остановить этот внутренний поток, заткнуть этот мысленный фонтан, как внешние звуки врывались в меня с удесятеренной силой. Это было похоже на настройку радиоприемника: пока ты крутишь ручку, слышен только треск и обрывки станций, но стоит попасть в резонанс, и музыка начинает звучать чисто и ясно. Тишина была не снаружи, тишина была внутри. И чтобы услышать мир, мне нужно было сначала замолчать самому.
Это было невероятно трудно. Внутренний диалог — это самая стойкая из человеческих привычек, это наркотик, от которого почти невозможно отказаться. Мысль цепляется за мысль, воспоминание за воспоминание, тревога за тревогу, и этот бесконечный поток создает иллюзию деятельности, иллюзию того, что мы живем, что мы решаем проблемы, что мы контролируем ситуацию. На самом деле этот поток просто заглушает страх перед пустотой, перед бездной, которая открывается, когда мыслей нет. Я много раз пытался остановить его, и много раз терпел неудачу. Я сидел на берегу ручья, пытаясь слушать только воду, и через минуту ловил себя на том, что обдумываю, что скажу коллегам, когда вернусь, или вспоминаю глупую ссору десятилетней давности. Это злило меня, я чувствовал себя рабом собственного ума, марионеткой, которую дергают за ниточки невидимые кукловоды. Но я продолжал пытаться. Я придумал себе упражнение: я закрывал глаза и мысленно называл каждый звук, который слышу. «Стук дятла. Ветер в кронах. Скрип дома. Мое дыхание. Стук сердца. Снова ветер. Снова дятел.» Это простое действие, это называние, каталогизирование, почему-то помогало. Оно вытесняло другие мысли, оно занимало ум работой, которая была одновременно и достаточно простой, и достаточно увлекательной. Я становился не мыслителем, а слушателем, я превращался в одно большое ухо, в чувствительный микрофон, направленный на мир.
И в какой-то момент, которого я даже не заметил, во мне что-то щелкнуло. Внутренний монолог прекратился. Не на минуту, не на две, а на целый час, может быть, больше. Я вдруг осознал, что во мне нет слов. Совсем. Есть только этот лес, этот ручей, этот ветер, и я, растворенный в них, как соль растворяется в воде. Исчезло разделение на «я» и «мир», на субъект и объект, на слушателя и звук. Звук и слушатель стали одним целым. Я не слушал лес, я был лесом, я звучал вместе с ним, и его голос был моим голосом. Это было самое удивительное переживание в моей жизни, более сильное, более глубокое, чем любое интеллектуальное озарение или эмоциональный подъем. Это был чистый опыт бытия, опыт существования без комментариев, без оценок, без суждений. Это была та самая тишина, за которой я сюда ехал, но она оказалась совсем не такой, как я думал. Она была не пустотой, а полнотой, не отсутствием звуков, а присутствием всех звуков сразу, слитых в единую, совершенную гармонию.
Я вышел из этого состояния так же незаметно, как и вошел. Просто в какой-то момент в голове промелькнула мысль: «Как же здесь хорошо». И все. Чары рассеялись. Я снова стал отдельным человеком, сидящим на валуне у ручья, слушающим лес. Но память об этом опыте осталась во мне, как ожог, как отпечаток, как драгоценный дар. Я понял, что тишина — это не то, что приходит извне. Это то, что рождается внутри, когда ум перестает болтать и начинает слушать. Тишина — это не отсутствие шума, это состояние сознания. И теперь у меня была точка отсчета, ориентир, компас. Я знал, куда идти и что делать. Нужно было просто продолжать слушать. Слушать этот дом, который поскрипывает в такт моим шагам. Слушать этот лес, который шепчет свои бесконечные истории. Слушать этот ручей, который учит меня течь без усилий. Слушать этот ветер, который приносит запах далеких стран и неведомых морей. Слушать это сердце, которое бьется в моей груди, отсчитывая секунды моей жизни. И, может быть, в какой-то момент, когда я буду к этому готов, тишина снова откроет мне свои двери и впустит меня в ту тайную комнату, где нет ни слов, ни мыслей, а есть только чистое, незамутненное присутствие в мире. И я ждал этого момента с терпением, которому учился у деревьев, с доверием, которому учился у ручья, и с тихой радостью, которой учился у этого бесконечного, залитого солнцем леса.
Глава третья. Вещи, подаренные лесом
Первые дни я ходил по лесу как по магазину. Это стыдно признавать, но это так. Я смотрел на корягу и думал: вот из этого выйдет отличная подставка для лампы. Я смотрел на камень и прикидывал, не положить ли его в багажник, не увезти ли в город, не сделать ли частью интерьера, который всем своим видом будет кричать: смотрите, я настоящий, я природный, я из леса. Я смотрел на цветы и думал о букете, который завянет через три дня. Я вел себя как колонизатор, как завоеватель, который пришел на новые земли и первым делом составляет опись того, что можно отсюда вывезти. И лес, мудрый и терпеливый, поначалу просто молчал. Он не возражал. Он позволял мне трогать, брать, уносить. Он смотрел на меня с той спокойной, чуть насмешливой снисходительностью, с какой взрослый смотрит на ребенка, который тянет руки к огню, еще не зная, что огонь жжется.
Все изменилось на пятый или шестой день. Точно не помню, потому что здесь время течет иначе, и даты теряют смысл, остаются только свет и тьма, утро и вечер, дождь и солнце. Я нашел на берегу ручья удивительной красоты камень. Он был идеально круглым, почти шаром, и отполированным водой до зеркального блеска. В его серой, с голубоватыми прожилками поверхности отражалось небо, отражались облака, отражалось мое собственное лицо, искаженное кривизной, как в старинном зеркале. Я подобрал его и уже представил себе, как поставлю на письменный стол, как буду вертеть в руках во время долгих телефонных разговоров, как он будет напоминать мне об этом лете. Я уже почти положил его в карман, уже сделал движение, но что-то меня остановило. Какая-то внезапная, острая, как укол, мысль. Этот камень пролежал здесь тысячу лет. Может быть, десять тысяч. Вода обтачивала его, песок шлифовал его, солнце грело его, луна освещала его, и за все это время ни один человек не прикоснулся к нему. Он был частью этого ручья, частью этого ландшафта, частью этого мира, таким же полноправным, как сосны, как мох, как стрекозы. Кто я такой, чтобы вот так просто взять и забрать его отсюда? По какому праву я, случайный гость, мимолетная тень, присваиваю себе то, что создавалось веками? Я опустил камень обратно в воду. Он лег на дно, и вода тут же сомкнулась над ним, и он снова стал частью ручья, частью вечности. И в этот момент я впервые почувствовал не разочарование, не сожаление, а странное, незнакомое мне чувство — уважение к вещи, которая мне не принадлежит и никогда не будет принадлежать.