Сергей Патрушев – Апокалипсис 2030 год (страница 3)
Алексей стоял неподвижно. Внутри все сжалось в ледяной ком, но внешне он не выдавал страха. Он знал, что в таком состоянии — состоянии охоты — эти существа особенно чутки к запаху чужого ужаса. Он медленно, не делая резких движений, вытащил нож. Сталь тускло блеснула в багровом сумеречном свете. Главарь снова оскалился, но на сей раз в его оскале мелькнуло нечто новое — уважение, замешанное на презрении. Ему нравилось, что жертва сопротивляется. Это делало игру интереснее.
— Ну что, чистенький, — прохрипел он, и голос его был скрипучим, как несмазанная дверь. — Слов не будет?
Слова падали из его рта, как камни, тяжелые, шершавые, лишенные интонации. Это была не речь, а скорее ее имитация, механическое воспроизведение звуков, давно утративших смысл. Остальные заулюлюкали, заскрежетали чем-то по асфальту, и этот хор, это музыкальное сопровождение агрессии, наполнило улицу отвратительной, липкой энергией. Воздух сгустился, стал тяжелым, как перед грозой. Даже ветер, казалось, замер, притаился, не желая вмешиваться в то, что должно было произойти.
Алексей почувствовал, как адреналин начал разливаться по венам, вытесняя апатию и тоску. Боль в груди, мучившая его весь день, отступила, уступив место холодной, кристальной ясности. Он видел каждого, считывал мельчайшие детали: как один из нападавших переносит вес с ноги на ногу, как второй облизывает пересохшие губы, как третий сжимает и разжимает пальцы на рукоятке ножа. Это была не просто агрессия, это был ритуал, танец, предваряющий убийство. И он, Алексей, был в нем главной, хоть и невольной, фигурой.
Он не собирался умирать здесь, у входа в подземелье, среди этого звериного воя и смрада. Не теперь. Не так. Где-то глубоко внутри, под спудом боли и памяти, проснулось нечто древнее и неукротимое. Жажда жизни, грязной, изломанной, но его собственной. Он перехватил нож удобнее и слегка присел, готовясь к рывку. Главарь, заметив это, перестал ухмыляться. Лицо его исказила гримаса, в которой слились ярость и предвкушение. Он дернул головой, и стая, как по неслышной команде, бросилась вперед. Улица взорвалась шумом: хриплым криком, лязгом металла и топотом ног, шаркающих по пеплу. И в этом шуме не было ничего человеческого. Только голая, первобытная, ничем не прикрытая злоба, вырвавшаяся на свободу из глубин, куда цивилизация загоняла ее тысячелетиями.
Удар обрушился на него, как лавина. Он не успел ни уклониться, ни даже вдохнуть, как нечто тяжелое и ржавое обрушилось на его плечо, сбив с ног и швырнув на усыпанную осколками мостовую. Перед глазами вспыхнул белый, обжигающий свет, мир перевернулся, а в ушах зазвенело так, будто внутри черепа разбили тысячу стеклянных колоколов. Боль пришла не сразу — сначала было оцепенение, то самое вязкое, ватное отупение, когда тело, словно не веря в произошедшее, отказывается подчиняться. А затем, резко, без предупреждения, она пронзила его насквозь — острая, огненная, раздирающая мышцы и выкручивающая суставы. Он закричал, но крик его потонул в хрипе и кашле, потому что рот мгновенно наполнился теплой, солоноватой влагой, отдающей медью.
Они навалились на него всей стаей. Их руки, похожие на когтистые лапы, хватали за куртку, за волосы, за нож, который он все еще сжимал в судорожно сведенных пальцах. Они не говорили. Только рычали, пыхтели, издавали те самые утробные, звериные звуки, в которых не было ничего, кроме желания сломать, разорвать, уничтожить. Алексей сопротивлялся, движимый уже не разумом, а слепым инстинктом. Он брыкался, наносил беспорядочные удары, чувствуя, как сталь встречает то кость, то плоть, но противников было слишком много. Их злоба была неистощима, их сила — удвоена безумием. Один из них, тот самый главарь, навис над ним, перекрывая и без того тусклый свет, и поднял свою цепь, чтобы обрушить ее снова. В этот миг Алексей увидел в его глазах нечто, от чего внутренности скрутило ледяным жгутом: не гнев, не голод, а чистое, незамутненное удовольствие. Он наслаждался. И это было последнее, что отпечаталось в сознании, прежде чем тьма сомкнулась.
Он очнулся не сразу. Возвращение к реальности было медленным, мучительным, состоящим из разрозненных осколков ощущений. Сначала — холод. Пробирающий до костей, липкий, могильный холод, проникающий через одежду, через кожу, в самые глубины. Затем — тишина. Вязкая, глухая, прерываемая лишь звуком собственного дыхания, тяжелого, со свистом, словно в груди поселился старый, ржавый механизм. И уже потом, последним, пришло ощущение боли. Оно было повсюду, во всем теле, без начала и конца. Боль пульсировала в затылке, ныла в боку, жгла левое плечо, где, как он чувствовал, ткань пропиталась чем-то теплым и липким. Каждая попытка пошевелиться отзывалась новой вспышкой агонии, словно в него вонзались десятки раскаленных игл.
Он лежал на чем-то жестком и холодном, вероятно, на бетонном полу. Глаза, заплывшие и опухшие, открывались с трудом, но даже сквозь узкие щелки он различил очертания окружающего пространства: полуразрушенная комната, обвалившийся потолок, через проломы в котором сочился жидкий, болезненный свет то ли раннего утра, то ли позднего вечера. Стены, покрытые копотью и трещинами, напоминали кору мертвого дерева. Рядом валялись обломки мебели, груды тряпья и битого кирпича. В воздухе стоял тяжелый, тошнотворный запах разложения, смешанный с пылью и чем-то химическим, едким.
Он попытался приподняться, и это усилие едва не вырвало из его груди стон. Перед глазами поплыли багровые круги, к горлу подкатила дурнота. Но он заставил себя сесть, опираясь на здоровую руку, потому что знал: оставаться лежать — значит умереть. Возможно, не сразу, но смерть в таком месте не бывает скорой. Она приходит медленно, через заражение, через голод, через безумие. Он стиснул зубы и, превозмогая боль, огляделся в поисках того, что стало причиной его недавних мыслей. Того, что он увидел, прежде чем провалиться в небытие. В тот последний миг, когда сознание уже гасло, взгляд его выхватил нечто блеснувшее среди грязных лохмотьев, надетых на главаря. Маленький металлический футляр, выпавший из его кармана во время борьбы.
Он увидел его и сейчас. Тот лежал в нескольких метрах, возле груды осыпавшейся штукатурки, поблескивая в тусклом свете, словно глаз какого-то подземного существа. Алексей, преодолевая головокружение, пополз. Каждое движение отзывалось в теле такой мукой, что он несколько раз едва не терял сознание. Но какая-то неведомая сила, не имеющая отношения ни к разуму, ни к воле, толкала его вперед. Он полз, цепляясь за пол обломанными ногтями, оставляя за собой мокрый, темный след. Наконец, пальцы его сомкнулись на холодном металле. Футляр был тяжелее, чем казался, и неожиданно теплым, словно хранил в себе чужое, ворованное тепло.
Он открыл его. Внутри, на бархатной подкладке, давно потерявшей свой цвет, лежало нечто, от чего его сердце, все это время бившееся вяло и неровно, пропустило удар. Это был шприц. Не самодельный, из тех, что он видел у мародеров, а настоящий, медицинский, в стерильной упаковке, с тонкой, блестящей иглой. И ампула. Стеклянная, с желтоватой жидкостью, в которой, если посмотреть на свет, плавали микроскопические пузырьки. Этикетка давно стерлась, но на ней еще можно было различить полустертые буквы и цифры, складывающиеся в слова, которые он не мог прочитать, но значение которых угадывал безошибочно. Это было лекарство. Обезболивающее. Сильное. Возможно, последняя доза, которую берег на черный день тот, кто уже не успел ею воспользоваться.
Руки его дрожали. Он знал, что такие препараты опасны. Знал, что они вызывают привыкание, затуманивают разум, превращают человека в безвольную марионетку. Но боль, пульсирующая в каждой клетке его изуродованного тела, была сильнее любых предостережений. Она была не просто ощущением. Она была существом, паразитом, пожирающим его изнутри. Она мешала думать, мешала дышать, мешала существовать. И он сделал то, что сделал бы на его месте любой, измученный страданием. Он достал ампулу, отломил горлышко, не почувствовав, как стекло порезало палец, набрал жидкость в шприц. Игла вошла в вену на руке, туда, где кожа была меньше всего повреждена. Он медленно надавил на поршень.
Сначала ничего не произошло. Лишь легкое жжение в месте укола, отдающее в локоть. Он уже решил, что препарат испорчен или что это не то, чем кажется. Но вдруг, откуда-то из глубины позвоночника, начало подниматься тепло. Мягкое, обволакивающее, как волна летнего моря. Оно распространялось по телу, затапливая собой каждую клетку, каждое нервное окончание. Боль стала отступать. Не исчезать, но отдаляться, терять остроту, превращаться из пронзительного крика в далекое эхо. Мышцы, сведенные судорогой, расслабились. Дыхание выровнялось, стало глубоким и ровным. Ему показалось, что он парит, что тело его больше не принадлежит этому миру, а душа, освобожденная от оков страдания, воспарила куда-то вверх, к тусклому свету, льющемуся сквозь проломы в потолке.
Он откинулся на холодный бетон и закрыл глаза. Впервые за долгое время в груди не было той чудовищной, сводящей с ума боли. Впервые за многие месяцы он почувствовал нечто, отдаленно похожее на покой. И в этом эфемерном, химическом забытьи, где реальность отступила, а границы между прошлым и настоящим размылись, он снова увидел ее. Алису. Она стояла посреди цветущего сада, которого никогда не существовало, и улыбалась ему той самой улыбкой, ради которой он когда-то был готов на все. Вокруг не было ни пепла, ни руин, ни смрада. Только свет, только зелень, только ее смех, рассыпающийся колокольчиками. Он протянул к ней руку, но она лишь помахала ему издалека, как бы говоря: "Не сейчас. Еще рано". И он послушно опустил руку, наслаждаясь этим мигом, этим недолгим, украденным у смерти счастьем.