реклама
Бургер менюБургер меню

Сергей Мохов – Археология русской смерти. Этнография похоронного дела в современной России (страница 24)

18

Однажды в деревне решили зарезать свинью. Ну не то чтоб решили — свиней всегда резали поздней осенью или даже под Новый год, но в том году я почему-то попал на это событие — видимо, были каникулы. Я наблюдал за всеми приготовлениями: как достают длинный кол, больше похожий на шило, и керосиновую горелку, чтобы опалить шкуру; как идут в свинарник и как свинья неистово орет, пытаясь спасти свою жизнь. Со свиньей орал и я. Я просил отпустить ее, не убивать, разрешить ей жить. Но меня никто не слушал, отец ругался, требуя заткнуться, и взывал к моему мужскому началу: «Ты мужик или кто? Заткни свой рот». Свинью убили, и я потом долго рассматривал ее подкопченную голову, лежавшую на пне посреди двора. Г олова свиньи всегда улыбается.

Смерть — мерзкая штука. Мне смешно, когда кто-нибудь говорит, что смерть можно эстетизировать, сделать ее красивой и привлекательной. Такое может сказать тот, кто никогда не забирал тело в простой российский морг, вдыхая последние пары из легких мертвого человека: когда ты поднимаешь тело, чтобы положить его в черный мешок, легкие умершего сокращаются из-за физического воздействия и последний гнилостный воздух выходит прямо на тебя. «Опять катафалк весь в крови после перевозки», — вздыхает Илья. «Бабка потекла, по ходу, через пакет. Зашили после операции херово — наверное, знали, что помрет скоро». Люди, которые говорят, что смерть красива, — врут. Они знают о ней по известной сцене боя под Аустерлицем из романа «Война и мир», где князя Андрея Болконского ранят, и герой думает, что умирает. Но смерть прежде всего ужасно биологична — я бы даже сказал, что она в первую очередь биологична. А разложение не может быть красивым.

Наблюдение мертвых тел в ходе полевой работы было одним из самых ярких ощущений для меня. Мы едем в катафалке, перевозим тело. Вот прямо здесь, в полуметре от меня, неживое тело. Наша машина покачивается на неровностях дороги, водитель устало смотрит в окно, жизнь вокруг идет, а тело, такое мертвое, безвольно трясется и куда-то перемещается в пространстве. Только представьте: тысячи мертвых тел каждый день куда-то передвигаются, едут по этим русским ухабам и дорогам, трясутся в пробках. Эти последние движения мертвого тела глубоко символичны — перед вечным упокоением тело проходит последние, финальные процедуры «растряски», освобождая плоть от отходящего духа.

Сама по себе процедура перевозки и вообще манипуляции с умершим, пожалуй, лишены смысла. Человек ли это? Та ли это личность, с кем вы общались? Мне кажется, мертвое тело лишено смысла и субъектности — это просто потухшая оболочка некогда существовавшей личности. Да и если признак жизни — это движение, то мертвого логично вообще не трогать и не двигать.

Мертвые тела жутко пахнут — так говорят. У меня астма, кривая носовая перегородка и сожжена слизистая — я практически не различаю запахи. Помню, как мы приехали в тульский морг, который находился на улице, названной в честь советского капитана Дрейера. По уверениям моих информантов, это один из самых вонючих моргов в России: там не работают холодильники, он постоянно переполнен. Морозильные камеры отсутствуют как данность, а на их местах зияет пугающая пустота. И вот мы приехали в этот морг, двери распахнулись, Илья по опыту хватается за стены — он чуть не падает от жуткого зловония. Я стою спокойно и разглядываю кафельную плитку коридора. «Мохов, ты что, правда ничего не чувствуешь?» — «Не-а». — «Ты человек, рожденный для работы в похоронке!» По полу коридора ползут червяки.

Однажды на эвакуации (это когда мертвое тело перевозят в морг) во время подъема тела мертвой пожилой женщины Илья не рассчитал свои силы, и бабка упала на него. В этот момент она в последний раз выдохнула — воздух, почти сутки бродивший у нее в разлагающихся легких, со звуком вышел из тела. Илью стошнило. «Блядь, ну как так-то, сука?» — спрашивает у вечности Илья. Вечность молчит и растворяется в осеннем воздухе гнилостными парами.

Помню, как мы хоронили бабушку. Гроб с умершей оставили на ночь дома — «так положено», родственники настояли. Вокруг ложа покойницы поставили иконочки, свечи зажгли — чтобы все было благочестиво. В итоге одна свеча горела, горела да и упала ночью в гроб. Случился пожар. В итоге огонь уничтожил внутреннее убранство гроба и задел нижнюю часть тела бабушки.

Привезли гроб. Маленький, как для младенца. «Неужели ребенка хоронить будем?» —спрашиваю у Ильи. Отвечает: «Нет, там в гробу только нога и голова». «А остальное?» — «Да не нашли. Парень пропал два года назад, вот в лесу полгода назад наковыряли только ноги и голову». Смотрю на гроб — был парень, а теперь только нога и голова. И эти нога и голова тоже парень.

Вот тебе и субъектность. Мертвые тела распадаются, теряются, заново собираются, передвигаются, источают запахи и взаимодействуют с миром. В мертвых гораздо больше жизни, чем нам кажется. Мертвые тела вполне могут жить еще долгое время после физической кончины, но живые люди спешат как можно скорее переместить их физически и символически в специальные места, поставив сверху камень, этот символ вечности. Как будто боятся, что мертвый встанет из земли, и поэтому хотят запечатать его могилу.

Недавно я понял, что работа в поле и созерцание мертвых тел существенно изменили мое представление о женской сексуальности. Я понял, что начал гораздо проще относиться к обнаженному телу — как можно испытывать к нему простое физиологическое влечение, если это всего лишь кожа, которая натянута на каркас из костей и заполнена жидкостями?

Я стал смотреть на людей, понимая, что передо мной биологическая оболочка, которая не просто подвержена постоянному разложению, но и является вместилищем множества бактерий и микроорганизмов. Однажды мы пили какое-то дешевое итальянское вино вместе с Простаковым, и я спросил его, думал ли он, каково это — иметь сексуальные отношения со смертельно больным человеком? Заниматься сексом с человеком, тело которого разъедает болезнь? Как меняется сексуальность умирающего человека? Мне было бы интересно почитать, как ведут свою половую жизнь врачи и патологоанатомы — люди, которые в мельчайших подробностях представляют, как и из чего состоит человек со всеми своими жидкостями и выделениями.

После работы с десятком мертвых тел, я стал проще относиться к людям и всем их попыткам сделать себя чуть более привлекательными. Memento mori.

Рождение и трансформация полевой интерпретации

Работа похоронной индустрии в России представлялась мне огромным черным ящиком: прежде мне было известно лишь небольшое количество обзорных социологических статей, а также публикаций в СМИ, где постоянно обсуждались «ужасы рынка ритуальных услуг». Узнать же, что там действительно происходит, не представлялось возможным.

Я пришел в поле без заготовленных вопросов, концептуальных рамок, начитанного материала и теоретического бэкграунда — просто потому, что неожиданно появилась возможность увидеть, как работает похоронное агентство изнутри, пообщаться с живыми людьми, которые хоронят уже не совсем живых людей. Я хотел понять, почему это устроено именно так: что делают люди во время похорон, что они думают о том, что они делают, и как это соотносится с их ценностями.

Первые полгода наблюдений прошли быстро. Чем больше я работал, тем меньше понимал, что делаю и что вообще все это значит. Помню, одно время я даже подумывал купить в «Икее» доску для записей и рисовать на ней всех агентов, устанавливать связи между ними, записывать идеи — своего рода способ модифицированного ментального картографирования.

Эти первые полгода прошли под гнетом интерпретаций, которые наперебой предлагали мне мои информанты. Проблема этих интерпретаций заключалась не только в их хаотичности и противоречивости, но и в ситуативности воспроизведения — они зависели и от контекста, в котором я задавал одни и те же вопросы, и даже от людей, которые находились рядом. Через полгода работы я не приблизился ни на йоту к пониманию того, что представляет собой похоронное дело в современной России.

Однажды вечером я лежал в гостинице во время полевого выезда, перелистывал свой дневник и судорожно думал, что же объединяет все эти хаотичные записи. И вдруг я понял, что все ситуации, которые я фиксирую и описываю, связаны с поломками и дисфункциями — все эти не работающие в моргах холодильники, гниющие трупы на кафельных полах, катафалки, застревающие на дорогах, кладбища на колхозных полях. Все это постоянно не работает, а мои информанты каждый день проводят в борьбе с окружающей техногенной средой.

После этого я провел ревизию текстов западных исследователей, которые успел прочитать за эти полгода, — все они были посвящены работе похоронной индустрии в разных странах. Прочитывая по второму и третьему кругу одни и те же тексты, я увидел, что в них тоже идет речь об инфраструктуре. Все эти «режимы контроля над телом» и принципы работы крематориев, моргов и кладбищ — все это на самом деле посвящено работе инфраструктуры. Так что же не так с нашей инфраструктурой?

Далее я попытался понять, какое значение играют все эти поломки для акторов. Почему это состояние всех устраивает? Тот период связан для меня с довольно болезненными переживаниями. Долгое время складывалось впечатление, что я ничего не понимаю и не могу понять: то, что вызывает у меня искреннее непонимание и неприятие, для моих информантов — часть обычной повседневности. В итоге это и стало для меня одним из главных антропологических сломов: я перестал называть «поломкой» то, что для большинства моих информантов является нормой.