Сергей Медведев – Там, где начинается добро (страница 10)
Вечером, ровно в девять, процедура повторялась в обратном порядке: дверь открывалась, ключ извлекался из-под коврика и уносился в квартиру.
На десятый день Антон не выдержал.
Он встретил Евгению Павловну на площадке, когда возвращался из магазина со связкой строительных маяков и мешком алебастра. Старушка как раз протирала влажной тряпкой листья фикуса, стоявшего на общей тумбе.
— Евгения Павловна, добрый день, — Антон прислонил мешок к стене и вытер лоб тыльной стороной ладони. — Я извиняюсь, конечно, но не могу не сказать. Вы каждый день оставляете ключ прямо на площадке.
Старушка медленно повернула голову. У нее были ясные, выцветшие голубые глаза и очень тонкие, словно вылепленные из фарфора пальцы с чуть утолщенными суставами — руки человека, десятилетиями игравшего на рояле.
— Здравствуйте, Антоша, — мягко ответила она. — Да, оставляю. А что?
— Как что? — Антон даже растерялся от такой безмятежности. — Это же небезопасно. Сейчас в подъездах кто только не ходит: курьеры, разносчики рекламы, случайные люди. Домушнику даже отмычка не нужна — поднял коврик, зашел и вынес все, что есть. У вас же пенсия, вещи, документы…
Евгения Павловна слабо улыбнулась уголками губ. В этой улыбке не было старческого легкомыслия — только какая-то давняя, спокойная и совершенно непостижимая для Антона усталость.
— Не вынесут, Антоша. Брать у меня нечего. Старый сервант, ноты да чайный сервиз на шесть персон. А замки… Знаете, замки защищают только от тех, кого мы не хотим видеть.
— Но если вы ждете соцработника или родственников, — настаивал Антон, раздражаясь на эту нелогичность, — почему просто не сделать дубликат и не отдать им в руки? Зачем этот средневековый тайник?
— Ко мне не ходят соцработники, — тихо сказала она. — Я пока справляюсь сама. А родственников у меня нет. Пять лет назад похоронила мужа, Льва Борисовича. Детей нам Бог не дал.
Она опустила тряпку в ведерко с водой, аккуратно отжала ее и добавила:
— Спасибо за заботу, Антоша. Вы хороший сосед. Но пусть ключ лежит. Ему там самое место.
Жара в городе нарастала. В начале июня асфальт плавился под ногами, а старый тополь под окнами выбросил первую волну пуха, который белыми хлопьями оседал на лестничных ступенях.
Антон делал ремонт методично, по вечерам. Во вторник у него перетерся гибкий шланг на смесителе в ванной — вода хлестнула в стену, перекрывающий вентиль закис, и Антону пришлось перекрыть общий стояк в подвале, оставив без воды весь подъезд. Он метался по лестнице с разводным ключом и паклей, когда из сорок второй квартиры вышла Евгения Павловна.
— Антоша, у вас авария?
— Вентиль сорвало, — зло бросил он, борясь с неподатливой латунной гайкой. — Сейчас новый поставлю, полчаса — и включу воду. Простите ради Бога, знаю, что всем перекрыл.
— Не суетитесь, — спокойно сказала она. — У Льва Борисовича в кладовке остался отличный немецкий разводной ключ с длинным рычагом. Пойдемте, я покажу.
Антон вошел в ее квартиру впервые.
Внутри пахло сухой лавандой, старыми нотными тетрадями и вишневым вареньем. Обстановка была бедной, но идеальной по чистоте: дощатый, крашеный охрой пол блестел, на круглом столе лежала вязаная крючком скатерть, а у стены возвышалось старинное черное пианино марки «Беккер» с потускневшими бронзовыми подсвечниками. На стене в строгих деревянных рамках висели две фотографии: молодой красивый мужчина в очках с тонкой оправой — видимо, покойный муж — и групповой снимок выпуска детской музыкальной школы за тысяча девятьсот семьдесят восьмой год.
Евгения Павловна достала из кладовки тяжелый инструмент, обернутый в промасленную ветошь.
— Вот, держите. Лев Борисович берег его, как зеницу ока.
Антон быстро заменил шланг, запустил стояк и вернулся к соседке, чтобы вернуть ключ. Руки у него были в ржавчине.
— Мойте руки и садитесь к столу, — безапелляционно скомандовала старушка. — Я сварила компот из прошлогодней черной смородины с мятой. Холодный, из погреба. В такую жару — самое то.
Антон хотел отказаться, сославшись на недоклеенные обои в коридоре, но в ее голосе прозвучала такая простая человеческая просьба, в которой не было навязчивости, что он молча вымыл руки под краном и сел на венский стул.
Компот был темным, терпким, пахнущим колодезной прохладой и смородиновым листом. Антон сделал три больших глотка, чувствуя, как отступает дневное напряжение.
Взгляд его снова упал на групповую фотографию на стене. В центре сидела молодая Евгения Павловна — строгая, с высокой прической, с аккуратной брошью на темном платье. Вокруг нее стояли дети с виолончелями, скрипками и папками для нот.
— Вы всю жизнь преподавали? — спросил Антон.
— Сорок два года, — кивнула она, подливая ему компота из кувшина. — По классу фортепиано. Выпустила больше ста учеников. Кто-то уехал в столицу, кто-то бросил музыку, кто-то сам стал учить. Обычная учительская судьба.
— И никто не навещает?
— Навещают. На день учителя звонят, открытки шлют. Двое в филармонии играют, иногда билеты передают. Грех жаловаться.
Она помолчала, глядя в окно, за которым кружился тополиный пух.
— А ключ вы не для них кладете, — тихо сказал Антон. Это было не утверждение, а скорее догадка, которая давно вертелась у него в голове. — Я видел: когда они звонят в домофон, вы спускаетесь или открываете изнутри. Тот ключ… он для кого-то другого.
Евгения Павловна не удивилась вопросу. Она сложила сухие руки на скатерти, сцепив пальцы в замок. В тишине комнаты было слышно, как за стеклом жужжит залетевшая со двора оса.
— Вы наблюдательный человек, Антоша. Инженерная привычка.
— Просто не люблю, когда вещи не имеют логического объяснения.
— У этого есть объяснение, — вздохнула она. — Только логика там не математическая. Другая.
Она поднялась, подошла к пианино, провела ладонью по лакированной крышке, словно здороваясь с инструментом, и заговорила — негромко, ровным, глуховатым голосом, каким рассказывают о вещах, давно переболевших внутри, но не потерявших своей тяжести.
— Это было в восемьдесят первом году. Мне тогда казалось, что я знаю о жизни все. Была принципиальной, требовательной, не терпела небрежности. У меня в классе училась девочка — Тася Воронина. Ей было двенадцать лет.
Евгения Павловна замолчала, подбирая слова.
— Тася была не из благополучной семьи. Мать у нее выпивала, отца не было вовсе. Одевалась бедненько, ходила в заштопанных колготках, дичилась всех. Но у нее был дар. Не просто слух — абсолютное, редчайшее чувство гармонии. Она не играла по нотам, она дышала инструментом. Я возилась с ней часами, готовила на всесоюзный юношеский конкурс в Москву. Это была путевка в жизнь: интернат при консерватории, государственная стипендия, спасение из той нищеты, в которой она росла.
Старушка вернулась к столу, но не села, а осталась стоять, опираясь на спинку стула.
— За две недели до отбора у завуча нашей школы пропали деньги. Большая сумма — профсоюзные путевки, премии учителям. Они лежали в учительской, в незапертом ящике стола. А накануне вечером Тасю видели в коридоре одной: она задержалась после моего урока, ждала, пока стихнет дождь. Поднялся страшный скандал. Директор вызвал милицию. У Таси в кармане пальтишка нашли две десятирублевые купюры из той пачки.
— Она взяла? — спросил Антон.
— Нет, — твердо ответила Евгения Павловна. — Она кричала, что не брала. Что эти деньги ей сунула в карман дочка завуча — моя любимица, круглая отличница, первая скрипка школы, у которой накануне был конфликт с матерью. Тася плакала, смотрела на меня и говорила: «Евгения Павловна, вы же знаете, я не воровка! Скажите им! Вы же были в классе, вы видели, как Маринка подходила к моей вешалке!»
Евгения Павловна опустила глаза:
— А я… я действительно видела. Краем глаза. Видела, как дочка завуча крутилась у вешалок. Но испугалась. Если бы я сказала правду, полетела бы голова завуча, разразился бы позор на весь город, школу могли лишить статуса, а меня — классного руководства. А Тася… Тася казалась чужой, неблагонадежной, из неблагополучной среды. Я смалодушничала. Сказала комиссии: «Я ничего не видела. Но Таисия в последнее время вела себя скрытно».
В комнате стало очень душно. Антон не шевелился.
— Тасю исключили с волчьим билетом. Никакой Москвы, никакого училища. Мать через полгода умерла, девочку отправили в интернат в соседнюю область. А через два года, когда дочка завуча поступала в институт, она на исповеди или от страха призналась матери: деньги взяла она, чтобы сбежать к какому-то парню, а когда испугалась обыска — подбросила часть сироте. Завуч пришла ко мне ночью, вся черная от горя. Мы сидели на этой самой кухне и выли обе.
— Вы пытались найти Тасю?
— Пыталась, — кивнула Евгения Павловна. — Лев Борисович трижды ездил в тот интернат. Но Тася сбежала оттуда в пятнадцать лет. Уехала на какую-то стройку, потом следы затерялись. Я писала запросы, искала через знакомых, нанимала частного сыщика в девяностые, когда появились деньги. Ничего. Как в воду канула.
Она налила себе воды в стакан, сделала маленький глоток.
— Перед смертью Лев Борисович держал меня за руку и сказал: «Женя, ты сорок лет казнишь себя. Но если она жива, она помнит только одно: учительница, которой она верила больше всех на свете, закрыла перед ней дверь. Сделай так, чтобы эта дверь никогда больше не запиралась. Если она когда-нибудь приедет в этот город, если захочет плюнуть тебе в лицо или просто спросить, почему ты так поступила — она не должна упереться в замок».