Сергей Максимов – Собрание сочинений в семи томах. Том 5. На Востоке (страница 8)
В большей части случаев я поставлен был в такое положение (против собственного желания и воли), из которого был прямой исход — простые наблюдения того, что металось перед глазами; положение легкое, но незавидное; приемы простые, но безуспешные. В избу крестьянина войти легко; гостеприимство и хлебосольство — наша племенная честь и гордость: «Милости просим, войдите!»
Вы осматриваете избу: изба опрятная и чистая, как будто только сейчас для гостя прибранная. Вон в переднем углу тябло с Божьим милосердием, в заднем углу огромная печь; над кутом полати, кругом лавки, стол, скамейка... Смотрите на картинки, которые в последнее время особенно часто выставляют наши художники в залах академии; обойдите всю Россию — одно и то же. Богаче народ — домы опрятнее, но изменений немного. Эти изменения бросятся в глаза только тогда, когда пойдете путем сравнения от первообраза русских изб — малороссийских мазанок (которые только что успели заменить собой шатер, юрту, чум, шалаш, кочевую кибитку), дойдете до бревенчатой, тесной и какой-то сиротливо-утлой избы крестьян черноземной полосы России и до богатого двухэтажного дома вятских, сибирских и поморских крестьян. Осмотритесь кругом дома — деревня похожа на все сотни тысяч деревень в России: избы рядами, всегда почти кривыми; бани на выезде; овины на задворьях; в селе — церковь; в деревне — часовня... Осмотрите костюм — то же самое; путем сравнения уйдете от рубахи до свиты, до азяма, армяка, поддевки и, наконец, до цивилизованной сибирки, но найдете неизменную подпояску на животе под грудью кушаком или поясом, на груди крест. Подробность, роскошь наблюдений доведет вас, может быть, до того, что вы заметите, что шапка с развальцем и широким днищем — новгородка — постепенно узится к Москве, переходит под Москвой в форму гречневика и у рязанца и тамбовца является кувшином с перехватом посередине, перевязанным ленточкой. Найдете, может быть, что тамбовский мужик носит подпояску низко, рязанский — криво, щеголь ярославец — посредине живота, костромич завязывает узел подпояски почти на середине груди.
Словом, вы убеждаетесь, что внешняя часть дела чрезвычайно проста и доступна, да и о ней так уже много писано, что тут особенно важных и трудных работ ожидать нельзя. Попадете к свадьбе — увидите и смотрины, и рукобитье, и сватанье, и девишник, и поезд, и красный стол. Случатся похороны — там тоже все перед глазами. Случатся крестины — опять то же. Случайность приезда вовремя и на счастье может одной неделей обеспечить на доброе и подробное дело. Прожив год (и непременно все четыре времени года), можно смело поручиться себе в усвоении внешней стороны несложного крестьянского дела.
Но обращаюсь к особенному делу в Поморье. Вспоминается и просится на перо еще один случай.
Я приехал в одну из деревень кемского Поморья. Прозвание «большого начальника» привезено уже было вместе со мной ямщиком с прежней станции. В комнату мою добровольно собралось тотчас же человек двадцать крестьян. Они не ушли на дальний океан за промыслом трески по причине крайней своей бедности и бездолья, причиненных прошлогодним крейсерством англо-французского флота около берегов Белого моря.
Крестьяне эти собрались для того, чтобы, по обыкновению, пожаловаться на свое бездолье, на трудную жизнь, на притеснения местного земского и палатского начальства. Я поспешил объяснить им главную цель моей поездки — крестьяне недоверчиво посмотрели на меня. Я приступил к расспросам — крестьяне упорно молчали. Я повторил просьбу и желание свое узнать, какую они ловят рыбу.
— Кто ловит? — спросил наконец один из крестьян, видимо самый бойкий из всех. — Мы-то?
— Да.
— То ись?..
— Какую рыбу ловите, чем и когда?
— Рыбу-то ловим?
— Да.
— Всякую рыбу ловим.
Следует молчание долгое и мучительное. Я принужден был повторить вопрос:
— Какую же именно, какой сорт?
Последовали опять те же тоскливые, уклончивые вопросы, с которых началась беседа. Привелось мне самому стать в положение ответчика, вместо того, чтоб задавать им вопросы. С великим трудом и после многих усилий удалось мне допроситься ответа, и то, вероятно, опять-таки от самого бойкого из них:
— Рыбу мы ловим такую, какую нам Бог пришлет, а море принесет. Такую-то вот мы рыбку и ловим.
За ответом этим следовало опять повторение прежних уклончивых ответов, обращенных в форме вопроса ко мне же самому. И опять ответ самого бойкого:
— Ловим мы рыбу снастями: сети такие живут...
— Какие же это сети?
— А всякие бывают.
— А именно?
— Чего?
— Какие же сети-то бывают, как называются?
— Чего называются?
— Сети-то.
— Сети-то?
— Да.
— А вот хоть бы, к примеру, гарва.
— Слава богу! Это что же такое?
— А гарва — сеть, значит, такая...
— Ну дальше.
— Чего дальше?
Иного исхода я уже не видел из этой цепи вопросов, как отправиться самому на берег моря и лично посмотреть на сети и попросить указать их применение.
Со мной отправилось трое, вероятно, избранных, более опытных и умелых в уклончивых ответах. Здесь мне удалось наконец простым и дешевым личным наблюдением достигнуть своей цели. Но вызвать крестьян на откровенную беседу я не мог при всех усилиях.
Возвращаясь в деревню, я услышал от троих моих спутников следующую просьбу:
— Батюшко, ваше сиятельное превосходительство! Не пиши ты этого: может, и сболтнули мы тебе чего неладного. Не погуби ты нас, сделай милость! Нам уж эти писанья оченно неприятны и от своих-то! Мы ведь уж больно просты: извини ты нас! прости, ради Христа и соловецких угодников!
Мне хотелось собрать несколько сведений о быте раскольников, особенно интересных в том краю, и для этого приступил к предварительным расспросам.
— Вы ничего не узнаете, — говорили мне все в один голос смело и откровенно.
— Почему же?
— Они вам ничего не скажут.
— Но для этого можно найти средства. И отчего же, например, не попытаться?
— Напрасен будет труд ваш; печальна попытка.
— Но отчего же вы так думаете? Почему вы это знаете?
— Потому что раскольники знают уже, что к ним едет чиновник из Петербурга, который станет их расспрашивать, все расспросы свои записывать и потом печатать. Раскольники знали о вашем приезде гораздо раньше нас, людей официальных. Мы получили печатный указ губернского правления ровно чрез три недели после того, как один из наших главных ересиархов показывал нам письменную копию с этого указа.
Впоследствии я заходил в один скит — меня не пустил парень, поместившийся на крыльце с дубиной; останавливался я в домах раскольников — хозяева суетливо прибирали все вещи, книги, оглядывали все углы, шкапы, все ящики в столах...
Больший привет, радушие и словоохотливость встречал я в крестьянках. Простые русские женщины, как известно, почти единственные хранительницы всей массы старых преданий и верные поборницы всевозможных суеверий и предрассудков. Робость с первого раза скоро переходит у них в крайнюю откровенность и замечательную словоохотливость, после того как успеешь посильно объяснить им, что расспросчик их не враг и супостат, которого надо окуривать ладаном или вспрыскивать богоявленской водой. От них я слышал тогда и свадебные, вечеринковые, хороводные, похоронные песни, и стихотворную старину или сказку. В их речи чаще удавалось мне услышать пословицу, поговорку, присловье. По женским речам я наслеживал и оттенки местного говора, узнавал многие приметы по звездам и по погоде, слышал, чем лечится цинга, икота и комоха, каким заговором останавливается кровь, вытирается из тела стрелье, каким замком изгоняется бес из миряка и кликуши-икотницы. От баб же узнавал я и все мельчайшие подробности нашей довольно сложной демонологии: какой норов и повадка у чертова отродья, лесовика-лешего, у водяного, домового, русалки-чертовки; когда слетает на землю огненный змей; зачем ходит по деревням кикимора и нарождаются на свет семь дщерей иродовых — злых сестер-лихоманок. С бабьих же слов мне удалось составить народный календарь на целый год. Не падкие и не корыстные на денежное вознаграждение, не имеющие даже почти никакого понятия о существующем курсе, простые русские женщины довольствовались грошиком на свечку, пятаком или семиткой на просвирку.
Из этих баб вспоминается мне одна, свежее и белее других. Еще раньше я слышал про нее как про мастерицу петь лесни и знавшую много старин, стихотворных исторических сказаний. Ранним утром приехал я в ту деревню, где жила она, именно в Калгалакшу. Ко мне явился старшина, бравый такой, ловкий!
— Знаешь такую-то мастерицу?
— Тетка Анна, — отвечает он.
— Узнай, пожалуйста, дома ли она. И если спит — не буди!
(Перепугает, думаю, старуху: испортит дело.)
— Не стучи у ней, не сбивай, как подводу.
(Ошеломит старуху — остатки памяти растеряет.)
Дал он мне слово поступить по моему совету, но сделал-таки совсем по-своему. Не больше как чрез четверть часа перед моими окнами показался и он, старшина с палкой, и она плелась, опустив вниз голову, наскоро и криво покрытую платочком: видно, неумытая, с неприбранными волосами, видно, сейчас и с криком поднятая с постели к начальнику. Вошла она робко, отвесила поясной поклон — раз, два и три, — и остановилась в углу у дверей, словно приговоренная к смерти, словно овца, приведенная на заклание. Жаль мне ее стало и больно! Испортил мне дело старшина, но делать было нечего. Я обратился к ней с просьбой пропеть. Она отказалась незнанием.