Сергей Максимов – Год на Севере (страница 64)
— Что уж, не страшно теперь: доедем?
— Чего страшно? Чего доедем? Известно доедем!.. Сидел бы, твоя милость, под будкой, а то, на будке-то сидя, мешаешь, заслоняешь, не видно! — отвечал он резко, но опять-таки спокойнее и не с сердцов.
Он снова замолчал, крепко налег на руль: и то повернет его вправо, то отдаст немного назад и опять двигает головой по сторонам, что-то сосредоточенно-внимательно высматривает.
Вот он кричит на помощников:
— Отдай, Гришка, кливера, рулю тяжело, скорей, проклятый! Ишь ведь вы, с Васькой-то одного гнезда воры. Ужо вот я вас!.. Шевелись!.. Набежит бойчее волна, опружит... Рулю тяжело: руки-то у меня не каменные, жильные, чай, саднеют уж!.. Ну, живей, стрелья бы вам в спину обоим!..
Кажется мне, невольно ухватившемуся за его мысль, что слова эти были справедливы, и брань сыпалась по заслугам. Как будто нарочно медленно, не живо брались гребцы за свое дело, как будто бы мертвым узлом крепили они шкот и другие снасти, и вот, того и гляди, вырвется бечева из рук, начнет хлестаться на воде. Набежит в это время волна, не умеющая медлить и пережидать ленивого. Но кормщик молчал: стало быть, все хорошо. Мысль об опасности пропала окончательно; даже весело смотреть, как одна волна, набегая слева страшной горой на самый карбас, готовая залить его, ломалась подле борта, словно нагибалась тут и проходила под судном на правую сторону уже неопасной, уже побежденной, а потому и покорной. Новая, такая же высокая, такая же страшная, точно также, с тем же шумом вздымалась налево от нас, также опускалась и проходила под карбас, легонько покачнувши его и отдавая свою пену назад, на новые волны, которых постигала та же участь. Весело было смотреть в это время на всю эту игру расходившегося взводня, весело было встречать все другие, новые волны и следить за ними на другой стороне за карбасом, который продолжал тянуть за собою светящийся, свободный от пены след все больше и дальше. Вдали, в крайней дали, едва досягаемой взглядом, неугомонные волны заметали этот след, уничтожали его навсегда как лишний, бесполезный и обидный признак победы утлого суденка-щепки, но выстроенного для борьбы этой и победы человеком и для человека.
Между тем ветер, надувши наши паруса, продолжал крепчать. Судно рассекало, резало волны и быстро бежало вперед. Скоро оно успело подтянуть к нам острова, скоро бросило некоторые из них позади. Взводень оказался между островами этими, действительно, слабее и рыдал только там, где оставался свободный проход для ветра, свободный выход в море. Наконец, и последние острова остались назади, мы ехали рекой Ковдой между избами. Слышался давно знакомый шум порогов, который как будто на этот раз разносился еще сильнее, резче и даже музыкальнее. Но вот уже карбас наш привязан: мы на берегу и в теплой комнате. Передо мной кормщик держит руки, все окровавленные, все имевшие поразительно-неприятный, отталкивающий вид, и просит на водку гривенник для косушки, простосердечно давая этому гривеннику огромное значение десяти рублей серебром.
— А ведь страшно было ехать? — заметил я ему.
— Чего страшного: этак ли еще бывает? — отвечал он прежним своим равнодушным голосом и с прежним невозмутимым спокойствием.
— Ну да, однако, и с нами хорошо было?
— Хорошо-то, хорошо!.. Страшно было! Два раза чуть не опружило, а все вот эти черти!
Он указал на улыбавшихся гребцов.
— Что же ты с ними сделаешь?
— А что с ними сделать? Дал ты нам деньги — пойдем, выпьем вместе за твое здоровье. Да надо же будет и нам переждать здесь: ветер-от теперь противняк на Терский берег...
— А я могу ехать дальше?
— Отчего не ехать? Можешь. А лучше бы, кабы и ты переждал: неровен ведь час!..
Двое суток тянул потом крепкий северо-восток и держал меня в селе Ковде, не пуская с места. Каждый раз, как ни пошлешь посмотреть на море, приносился один ответ:
— Пыль, пыль, страшенная пыль в море. Вода, что бересто, словно мылом налита.
— Спас тебя Бог на этот раз, нечего в другой раз смерти пытать. Коршик-от у тебя был золотой человек, этаких-то по всему поморью только три и есть и всех по именам знают: малого ребенка спроси об Иване Архипове. С этим человеком можно горе горевать. Другой на таком взводнишше, да на таком крутом ветре, пожалуй, безотменно бы пустил тебя рыбу ловить. Пей-ко вот чай-то, прошу покорно!
Прежний знакомый хозяин квартиры с шахматным полом, с мурманским голубком под потолком и с птицей дивной, говорящей человеческим голосом, усердно кланяясь, поил меня чаем со сливками. Общелкивая в то же время маленькими кусочками крупно наколотый сахар и хитро поставив, московским обычаем, блюдечко с чаем на распяленных рогулькой пальцах правой руки, растабарывал:
— Нет ничего обиднее смерти этой выжидать среди моря, когда вот баба какая на ту пору прилунится. Сам ты о себе на ту пору думаешь мало, все попечение о житии своем откладываешь, только молитвы набираешь, чтобы больше их было. А бабы — нет: бабы смущают. Сердце у тебя окаменеет, перед собой только и видишь воду да карбас: а они вой поднимают, под сердечушки свои хватаются, словно они выпрыгнуть у них хотят! Опять же бабы эти — дери их горой! — причитания свои надрывные, что на могилах сказываюсь, начнут разводить: в лес бы бежал! В чувство приводят, памятью твоей руководствуюсь. Иногда, слышь, до смехов доходит дело, развеселяюсь... Одна, как теперь вижу и помню, до того добралась: «Батюшко-де, слышь, Никола-угодник, помоги, если сможешь!»
На другой день после этого разговора я уже уехал в обратный путь вдоль Карельского берега и на пятые сутки скучного прибрежного плавания был опять в Кеми, на поморском берегу Белого моря.
ГЛАВА X. ПОМОРСКИЙ БЕРЕГ, ИЛИ СОБСТВЕННО ПОМОРЬЕ[34]
КЕМЬ
Кемь по всей справедливости почитается центром промышленной деятельности всего Поморского края. Капиталисты этого города строят лучшие и в большем против других количестве морские суда, отправляя их и на дальше промыслы за треской на Мурманский берег, и за морским зверем на Новую Землю и Колгуев; они же первыми ездили и на дальний Шпицберген; они же ведут деятельную, с годами усиливающуюся торговлю с Норвегией. Оставляя до приличного случая объяснение значения этого города в ряду всех других поморских селений и всю силу нравственного влияния его на домашний и общественный быт всех соседних ему обитателей, считаю главным проследить теперь за историческими судьбами города, чтобы потом перейти к главным проявлениям деятельности жителей его: судостроению и заграничной торговле.
В архиве кемской ратуши сохранилась рукопись, начатая по приказу олонецкого наместнического правления в 1787 году и продолженная до 30-х годов нынешнего столетия. Она называется так: «История о новоучрежденном городе Кеми, состоящем Олонецкой губернии, в Петрозаводском ведении, при пределах Белого моря, Северного океана, на реке Кеми». История эта начинается так: «От сотворения мира в лето 7084 (1579) и 7098 (1590) оная Кемская волость от шведов дважды была воюема. Храмы Божий и обывательские домы выжжены, жители побиты, иные в полон взяты, а другие разбежались. По населении, лета 7099, июня, по грамоте царя и великого князя Феодора Иоанновича, Кемская волость отдана Соловецкого монастыря игумену Иакову с братиею. Того же лета, августа 2 дня, по таковой же царя и великого князя грамоте, велено ему, игумену, с братиею хрестьян судом и расправою ведать Соловецкого монастыря властям, или кому оне прикажут». Этим и ограничиваются все сведения о первоначальном заселении города. То же самое подтверждает и соловецкий летописец. В XV веке, по свидетельству его, Кемь называлась уже волостью и принадлежала именитой посаднице Марфе Борецкой. Марфа, в 1450 году, подарила эту волость вместе с другими Соловецкому монастырю. После падения новгородского веча, Кемь сделалась государевой собственностью и была ею до царя Феодора. Больше соловецкий летописец уже не говорит ничего, хотя, по всему вероятию, можно предположить, что и Кемь, как и посад Сума, первоначально населена была кореляками, и Кемь была такая бедная карельская деревушка, как и финская Suoma — Сума. В Кеми до сих еще пор хранятся на языке туземцев старинные карельские названия частей города, хотя карелы русским новгородским населением и отодвинуты вверх по р. Кеми на 18 верст (до деревни Подужемья). Слобода, расположенная на северном берегу реки, до настоящего времени зовется мандера (по-карельски «твердая, матерая земля»); городской погост называется гайжа; часть города на южном берегу — корга. Гайжу можно назвать главной частью города, потому что здесь находится соборная церковь, казенные и общественные здания. Это большой остров, образованный двумя рукавами реки. Против этого острова (к востоку) находится другой, меньшей величины, называемый Лепостровом, отделенный небольшим проливцем Пудас. Здесь находится деревянная церковь и полуразрушенная, догнивающая свой долгий век, деревянная башня — один из остатков некогда бывшего здесь острога.
Острог этот, как пишет соловецкий летописец, построен в 7165 году (1657) по грамоте царя и великого князя Алексея Михайловича (для караула воинских людей) на счет монастырских сумм. Он был двухэтажный, назывался городком, имел по углам башни и два ряда бойниц, 12 железных пушек, 14 пищалей затинных, 63 мушкета, 30 бердышей, 118 копий, 9 рогов, 2 знамени, 3 барабана, 1 алебарду, 3 значка, 90 ядер, свинцу 9 пудов 27 фунт., и две бочки пороху. Построенный исключительно для защиты от набегов «немецких людей», острог, однако, не успел исполнить своего назначения: немцы не приходили. Городок спокойно догнивал свой век до указа Екатерины II, когда Кемь отведена была от монастыря. Боевые снаряды остались, однако, за ним. До того времени в Кеми на особом подворье, до сих пор еще сохранившем всю оригинальность своей архитектуры, жили соловецкие старцы, сбирая на монастырь волостные доходы с рыбных ловищ и кречатьих садбищ. Двор этот, по примеру других и по царским указам, был обелен, т. е. освобожден от всех тех поборов, какими обложены были все другие обывательские дома. Когда состоялись духовные штаты, подворье продолжало оставаться в ведении монастыря до 1808 года. Тогда оно продано было тамошнему купцу Дружинину.