Сергей Максимов – Год на Севере (страница 19)
— Перекинь кливер!.. Тяни шкот! — раздались громкие, урывистые слова, в которых было так много успокоительно-приятного, тем более что преследовавшее нас безветрие от самого города Онеги и его мелкой и порожистой реки бесило даже привычных мореходов — работников судна. Не один уже раз замечал хозяин:
— Надо быть, старая баба помирала на ту пору, как заводилось нам вечор поветерье...
— А то что же? — спрашивал я.
— Дело-то вот какое несхожее: у нас вера (примета) такая, что, каким ветром пошел ты из становища, таким и на место придешь. Обидит тебя вот этак-то противником на выходе, так на противняках тебе и весь путь идти. Больно уж горько ладиться этак-то, словно тебя кто за корму-то сгреб и не пущает.
Обиженный безветрием хозяин уходил с палубы и крепко засыпал, уложивши свое богатырски развитое тело во всю длину узенькой душной каюты. У руля оставлял он работника с приказаньем ладиться на восток к Онежскому берегу и на Орлов-Наволок, откуда, по его мнению, течение моря идет прямо на Кузовские острова. От них уже рукой подать и до вожделенной Кеми. Старик дремал у руля, не считая нужным слишком налегать на него или поворачивать по требованиям прихотливого ветра. Другой работник (на шкуне их было всего трое), хотя и не ладно скроенный богатырь, пользуясь тем завидным преимуществом, что он был братом хозяину, тоже большей частью спал и только когда уже не было никакой возможности смежить очей, от излишнего пресыщения в этом невинном удовольствии расходовать скучное время, щипал паклю или выливал помпой воду прямо на палубу. Все глядело до той поры как-то мрачно: и крепко заплатанные паруса, валявшиеся на палубе без дела и без призрения, и самая помпа, в которой сейчас только прошипел и опустился вниз поршень от напора ворвавшегося воздуха, и это серенькое небо с ярким летним солнцем и без всякого ветра, враждебного или благоприятного, — и это безбрежное море, слившееся с дальним горизонтом и обозначившееся в месте слияния густо-синей полоской, и, наконец, эти голые гранитные острова (луды), которые целой вереницей тянулись справа и слева во всю длину Онежской губы, дальше в голомя — бесконечную даль моря. Кое-где на докучных островах пробился как-будто густой лес издали, на самом же деле реденький, скудный кустарник, кое-как уцепившийся на клочке земли, приросшей к холодному и голому граниту луды (гранитные острова Белого моря; часто также слово это употребляется в значении продолговатой прибрежной мели, выступившей значительно на поверхность подобного камня в противоположность кипаке — невысокой береговой гранитной скале). С одной луды выглядывала черная, догнивающая свой век промысловая избенка, каким-то чудом уцелевшая от англичан, только что в прошлом году оставивших холодное и бесприветное Белое море. Избенка эта пуста теперь и только будущей осенью населится артелью промышленников, вышедших в море за морской свинкой — белугой. Вскрикнут, бывало, пронзительно-больно и для ушей, и для пораженного безлюдьем и скукой сердца пары две-три чаек, и поднимутся они над самой низенькой лудой, которая далеко за половину заливается прибылой водой, и опустятся опять вниз, и еще тяжело, и еще бесприветнее послышатся их дикие, глухие крики. При этом заметит, бывало, кто-нибудь из товарищей-спутников:
— Над гнездом воют: петь ребятишек своих учат, как лешие по зарям; летать тоже учат: мы-де уж во как умеем, и вы потому же, мол, смекайте... В Соловецком от ихнего крика деться некуда. Непутная птица, совсем дикая: раскудахталась вот этим-то порато — ну и чуй непогодь; знай — падет ветер какой ни на есть. Да, вишь, нам-то все противняк... все противник!..
Рассказчик замашет, бывало, рукой, покрутит головой и уйдет либо в каюту спать, либо на корму платать продырявленный парус. Смотришь, бывало, в воду, как прорябит ее легонький ветерок и опять докучная тишь сгладит все рябинки. По-прежнему безотрадно и тихо море, по-прежнему ощущается та чарующая чистота воздуха, от которой как-то и в груди широко и привольно, и дышится так легко, и ничто, кажется, не увлечет с палубы в каюту. Здесь уже окончательно сонное царство и ведут бессвязные, бестолковые разговоры в бреду оба брата. Один проснулся, вышел на палубу и также заметно поражен увлекающей прелестью теплой погоды.
— Эка благодать! Эка благодать-матушка! Эко привольное раздолье, жисть благодатная!.. Мироздание божеское!.. А все бы, гляди, лучше, кабы поветерье-то пало. Ну, да ладно!.. Море — это горе, а без него — кажись, вдвое. Что у вас там... в Расее-то, есть экое-то? — прихвастнул хозяин и, получивши отрицательный ответ, еще больше приударил на свое: — То-то, ведь нет!.. Ину пору, правда, и тоска берет этак в непогодь али бо на берегу сидя, а попал вот в этакую благодать, так слезными рыданиями не прочь удовольствие себе получить: не сошел бы с палубы!.. А что, паря, готов ли обед-от? Наставляй скореича!.. — завершит, бывало, свою речь хозяин.
Знаешь уже, что уйдет он с братом в каюту и станет есть там сначала жидкость, на треть с морской водой, называемой ими рассолом, и на две трети с пресной, сильно потеплевшей и значительно выстоявшейся в нечистом бочонке. Горячую жидкость эту зовут они ухой, хотя оттуда вынута и потребляется особо обожаемая всем архангельским краем треска, со своим одуряющим, аммиакальным запахом, который не пропадает в ней и по выварке. Наверно знаешь, бывало, что съедят товарищи всю уху — один непременно примолвит, постукивая ложкой в пустую чашку: «Дождя не будет!» Твердо знаешь и то, что за треской последует пшенная каша, причем непременно потужит хозяин, что забыл прихватить с собой с берега масла, но заменит его той же соленой ухой. Твердо знаешь, что при первом появлении в каюту к обеду, обзовет он тебя приглашением:
— Поешь трещочки-то: хорошо, ведь!
— Не хочу, спасибо!
— Не привышное, вишь, дело-то тебе, не привышное. Мы так вот и о Пасхе ей разговляемся: на сковородке яйцами обливаем, да со скоромным маслом и едим всласть: знатное кушанье!.. Что же своей-то не поешь?
— Ветчины-то? Не хочешь ли попробовать?
— На оба конца не соблаговолила бы!.. А с молитвою и все всласть: давай за твое здоровье! Вареную-то вот, чай, благонадежно можно есть.
Попробовал — не нравится: нашел, что она в пироге лучше, а так-де боязно есть.
— Женщины-то едят ли ее?
— Едят.
— А любят ли?
— Да уж едят, так, стало быть, любят...
— То-то!
Надоели в безветрии и эти докучные невяжущиеся разговоры. И рады, и истинный на улице праздник для всех нас, когда, бывало, повстречаемся на морском безлюдье с другим судном, которое везет также живых существ. И все в этом судне интересует нас: и какой оно краской покрашено, и потому сумское ли оно или кемское, и что везут: треску или мелкую рыбу морскую, и сколько рабочих. Спит кто — разбудят бывало: «Ступай, ладья идет, полно дрыхать-то». И приветствуем, бывало, встречных заветным прадедовским приветом, и нам отвечают тем же:
— Путем-дорогой, здравствуйте молодцы!
— Здорово ваше здоровье на все четыре ветра!
— Откуда Бог несет?
— С Мурмана — в город.
— Чьих вы?
— Кемские.
— Что это у вас ладья-то без мачты?
— На голомяни сломало: несхожие ветры пали.
— У нас так вольненькая морянка все тянет, так... легонькая. Третьи вот сутки от Онеги шляндаем...
— Там, на Терском, ай какие бури стояли! Со дна воротило и все межонные ветра были!..
С тем мы и разошлись. Не удивили и не озадачили уже прислушавшееся к местному говору ухо новые слова, вставленные в короткие речи-приветствия. Знал я уже давно, что Мурманом зовется тот берег океана, который потянулся от Белого моря на запад мимо Колы к норвежской границе и на который съезжаются все поморы для ловли трески — спасительного продукта для пищи, заменяющего легко и благодетельно всякого рода хлеб, который в северных краях не родится. Знал я, что городом зовется исключительно один только Архангельск, куда свозится и где продается вся выловленная на океане треска; что морянка — легонький, благодатный, по выражению поморов, ветерок с моря; голомян — даль морская, все, что пошло от берега, который, в свою очередь, носит общее название горы, и что, наконец, с понятием о межонных ветрах соединяется понятие о непостоянстве ветров, дующих летом, когда случается, что ветры обойдут кругом по всем румбам компаса, тогда как осенью морские ветры N, NO и О часто дуют беспрестанно не только по целым дням, но даже и по целым неделям.
На море по-прежнему тишь и гладь, но на дальнем краю, там, где начинается синева горизонта, промелькнуло что-то белое, как будто волны; вот ближе и в какой замечательной непоследовательности одна за другой, то в одном месте, то заметно далеко в другом!
— Что это такое, старик?
— А белуги лещатся: знать, ветер чуют! Спину показывают, целым юровом (стадом) выплыли.
Юрово это так близко, что можно различать все их проделки. Старик-работник не выдержал:
— Белуг-то как есть спихнем: на дороге стали! Любят они дух человеческий — идут на него.
Белухи, высовывая головы, заметно вдыхают в себя воздух, издавая при этом неприятные для уха звуки, наподобие свиного хрюканья, и прячут головы в воду, выгибая при этом свои горбатые, серебристые, как вешний снег, спины.