реклама
Бургер менюБургер меню

Сергей Максимов – Год на Севере (страница 164)

18

— Вот и Куростров! — послышалось замечание ямщика.

Замечание было излишне: я и без него уже давно знал, что это Куростров, что на острову, образованном тремя рукавами Двины (Курополкой, Ровдогоркой и Ухтостровкой), лежат две казенные волости: Куростровская и Ровдогорская.

— Вот и Куростровская волость, смотри!

Вижу впереди множество деревушек, рассыпанных в беспорядке и не в дальнем расстоянии одна от другой; вижу между ними церкви, но это уже другое село — Ровдогоры. Слышу снова запрос ямщика:

— В которую же тебя деревушку везть велишь?

— Да в Денисовку, в Денисовку и ни в какую другую...

— Не знаю такой, да и нету такой — ведь, и даве так докладывал.

— Да быть, братец ты мой, этого не может.

— А оттого и может, что мы здесь родились и не токмя тебе деревни эти, и хозяев-то почитай в кажинной избе знаем в лицо и по имени. А деревни, какую сказываешь, не слыхали...

— Может быть, иначе зовется...

— Поспрошаем, может, и правда твоя. Эй, ты! Святой человек! Какая-такая есть у вас тут деревня Денисовка?

— А может — Болото; вон оно! — слышится ответ от прохожего и снова разговоры ямщика:

— Болото так Болото, в Болото мы тебя и повезем, так бы ты и сам сказывал. А то тут где их разберешь? Вон, гляди, три двора, а либо и два только: гляди и деревня это, и деревне этой свое звание. А сколько этих деревень-то тут насыпано? Несосветимая сила! Всех не вызнаешь...

Вот и Болото — деревушка в пять дворов.

— Да это ли, старичок, Денисовка-то?

— А была допреж Денисовка, звали так-то, звали. Ноне, вишь, Болото стало.

— А в которой избе, на котором месте Ломоносов родился?

— Не знаю, родименькой, и не спрашивай: не знаю, про какого ты про такого Ломоносова спрашиваешь. Не чуть у нас эких, не чуть. Может, тебе костянника надо, так вон на Матигорах Бобрецов живет, Калашников...

— Нет, этот ученый был и давно умер, в Питере жил...

— Не слыхал. Убей ты меня — не слыхал!

— Звезды он все, дедушка, считал; на небе, как по книге читал, все разумел, самый умный был человек, самый ученый. Здесь родился, отсюда в Москву ушел.

— А ты спроси-ко на селе у дьячка: тот что-то, паря, сказывал экое-то. Вот я теперя припомнил, сказывал он что-то да я не помню вплотную-то. У нас ты тут в деревне ни у кого не узнаешь. И разговору такого не было. Поезжайте-тко! Вон село-то!

Поехали, приехали и — слава богу! — добились кое-какого толку. Дом, в котором родился гений математики, давно, давно рухнул и снесен. На его месте выстроен другой, но и тот также рухнул и также, в свою очередь, был снесен. Теперь, может быть, и стоит какой-нибудь дом, а может быть, залег какой-нибудь пустырек, без следа, без памяти, и никому до этого нет дела. Нет, может быть, дела оттого, что далеко ездить сюда тем, для которых дорого и перо, которым писал Ньютон, и чернильница, из которой брал чернила Лейбниц, и полог кровати, за которым спал Вольтер и пр., и пр. Один только дьячок да какой-то досужий сельский старичок помнили об Ломоносове, интересовались его именем и делами. Вот, что могли сообщить они мне оба, общими силами, и вот, что можно было слышать об нашем гениальном ученом в 1856 году неподалеку от его родины, в каких-нибудь двух верстах от того места, где родился Василью Дорофееву его гениальный сын Михайло.

Василий Дорофеев был раскольник и, может быть, по обычаю своих единоверцев, считающих первой обязанностью иметь сына, разумеющего церковную печать, отдал Михаила в науку. Учил его дьячок, живший на селе, в 21/2 верстах от деревни. По свидетельству Степана Кочнева, доставившего академику Озерецковскому краткую записку (9 июля 1788 г.) о жизни Ломоносова, учителем грамоты был той же волости крестьянин Иван Шубной (отец Федота Ивановича Шубина, известного впоследствии академика). «И обучился, — говорит далее Кочнев, — в короткое время совершенно, охочь был читать в церкви псалмы и каноны и, по здешнему обычаю, жития святых, напечатанные в прологах, и в том был проворен, а притом имел у себя природную глубокую память. Когда какое житие или слово прочитает, после пения рассказывал сидящим в трапезе старичкам сокращеннее, на словах обстоятельно». Василий Дорофеев был мужик зажиточный, и в то время, когда еще велся обычай в Куростровской волости обряжать дальние покруты за треской и морским зверем на Мурманский берег океана, он был одним из трех хозяев, рисковавших этим делом. Теперь промысел этот оставлен всеми подвинскими жителями, и оставлен давно во имя нового дела — хлебопашества, которым занимаются и жители Курострова. Нестарый годами, крепкий силами и духом, Василий Дорофеев выезжал и сам туда ежегодно, брал с собой и старшего, единственного сына, обязывая его приучаться к делу с азбуки промысла, с трудной и безотрадной должностью зуйка. Зуек артельный (обыкновенно мальчик-подросток) обязан оставаться на берегу: чистить посуду, носить воду, готовить кушанье, обивать сети, обирать рыбу и чистить ее, обязан, одним словом, почти целые сутки быть на ногах. Нередко случается так, что посланный за чем-нибудь зуек долго не возвращается: его ищут и находят где-нибудь на половине пути растянувшимся на земле: он крепко спит. Сон схватил его вдруг, подкосил ноги и положил плашмя на землю на том месте, где, что называется, час приспел, и где уже нет никакой возможности разбудить его до той поры, пока он не проснется сам по себе и не придет в себя и в новые силы, истощенные нередко двух и трехсуточным бодрствованием.

— Михайло Васильевич Дорофеев (рассказывали мне) на Мурмане собирал из мальчишек артели и ходил вместе с ними за морошкой: нагребет он этих ягод в обе руки, да и опросит ребятишек: «Сколько-де ягод в каждой горсти?» Никто ему ответа не сможет, а он даст и, из ягодки в ягодку, верным счетом. Все дивились тому и друг дружке рассказывали: он-то сам в этом и хитрости для себя никакой не полагал, да еще на других ребят сердился, что-де они так не могут. Стал он проситься у отца в Москву в науку: знать, Мурман-от ему поперек стоял в горле. Не пустили. Он и сбежал, один сбежал, так и в ревизских сказках показан.

Далее Кочнев продолжает: «Как мать его умерла, то отец его женился на другой жене, которая была, может быть, причиной, побудившей оставить отца своего и искать себе счастья в других местах. Взял себе он пашпорт не явным образом, посредством управляющего тогда в Холмогорах земские дела Ивана Васильевича Милюкова, с которым, выпросив у соседа своего Фомы Шубного китаечное полукафтанье и заимообразно три рубля денег, не сказав своим домашним, ушел в путь и дошел до Антониевасийского монастыря, был в оном некоторое время, отправлял псаломническую должность, заложил тут мужику-емчанину взятое у Фомы Шубного полукафтанье, которого после выкупить не удалось, ушел потом в Москву...»

— На дороге он и фамилию себе новую придумал, назвался Ломоносовым, — продолжал мой руководитель. — Родных он своих не знал и не вспомнил о них.

Когда отец его утонул на рыбных промыслах в устьях Двины и сам он был уже в Питере в большой чести и славе, выписал себе сестру с мужем. Сестра отдана была на Матигоры за крестьянина. Сестру свою в Питере сажал с собой рядом куда ни поедет: в санях ли, в карете ли, а зятя становил на запятки. Сестра его этим поскучала, да раз и выговорила: «Не прилика-де мне с тобой рядом сидеть, когда муж мой на запятках стоит». Послушался, стал и зятя сажать с собою рядом... Вот и все, что знаем.

— И только?

— Да зашибал, слышь, крепко: тем-де и помер. Чай, сам знаешь, сам слыхал. Ну, да опять же до янарала дослужился, янаралом был...

— Да ведь он не таким генералом был, как вы думаете. Он ведь звезды-то на груди не носил. Был он генерал, да только с другой стороны, и звезду носил, да не такую и не там, где обыкновенные, простые генералы носят...

— Ну, да твоей милости это лучше знать. А мы что знали, то тебе и сказывали. Не погневайся!

Академик Озерецковский, совершавший путешествие в северные страны с Лепехиным, товарищем по службе и занятиям с М. В. Ломоносовым, в то время, когда еще жив был последний, успел, кроме краткой записки о жизни ученого сотоварища, составленной Кочневым, найти первые стихи Ломоносова и указ императора Павла. По известию, сообщенному Озерецковскому стариком Гурьевым, земским Куростровской волости, видно, что «за просрочку данного ему, Михаилу Васильеву, 1730 года пашпорта и не явившегося на срок, приказом тогдашнего ревизора Лермонтова показан он в бегах, того ради из подушного оклада и выключен. А платеж подушных денег за душу Михаила Ломоносова производился, по смерти отца его, со второй 741, до второй же 747 года половины из мирской общей той Куростровской волости от крестьян суммы».

Далее в описании путешествия Лепехина следуют стихи Ломоносова в московской академии за учиненный им школьный проступок. Calculus dictus.

Услышали мухи Медовые духи, Прилетевши сели, В радости запели. Когда стали ясти, Попали в напасти. Увязали бо ноги. «Ах!» — плачут убоги, — Меду полизали, А сами пропали.

Надпись учителя: Pulchre «Стихи на туясок».

В заключение своих сведений о роде Ломоносова, Озерецковский приводит копию с указа императора Павла I. Вот она:

В уважение памяти и полезных знаний знаменитого Санкт-Петербугской академии наук профессора, статского советника Ломоносова, всемилостивейше повелеваем рожденного от сестры его Головиной сына, Архангельской губернии Холмогорского уезда Матигорской волости, крестьянина Петра, с детьми Василием, Иваном и с потомством их, исключить из подушного оклада, освободить от рекрутского набора. Августа 22,1798. В Гатчине».