Сергей Максимов – Год на Севере (страница 113)
Затем известно, что, как только попали разные артели на Новую Землю, так и народилось там новое государство со своими законами, которые еще не так давно были целы и действительны. Если артель признали «плотною», то, значит, установили правилом барыши делить поровну между всеми, кто работал; не получит пая остававшийся на судне в это время по своей воле, зато получит его тот, кто оставлен на судне с общего согласия. Больной человек получает пай не со всей котляны, а только с того судна, на котором пришел. Пай умершего отдают наследникам, на том же основании. Потом вернувшиеся с добычи обязаны беречь судно замешкавшихся; если судно разобьется, снасть с него вывозят бесплатно. Когда суда промышляют заодно, да их разнесет в разные стороны без раздела, делят по возвращении все, что до разлуки один перед другим имел лишнего. Ежели за добычей разъехались в разные стороны, но одни не нашли звериной наледицы и вернулись без добычи, — неудачливые получают долю от тех, которым посчастливилось. При этом делят так, что на карбас или лодку с меньшим количеством людей уделяют с людных карбасов, чтобы уравновесить. В силу такого закона, когда перепадет на чью-нибудь руку случайная вольная работа, плату за нее тот обязан отдать в артель на всех. Один попробовал сделать на стороне и получил совет нанимателя не сказывать и не отдавать артели, он подумал-подумал да вечером того же дня и признался кормщику. Этому кормщику все рядовые товарищи обязаны во всем повиноваться и ни в чем воли с него не снимать; в потребном случае вольны подавать совет, только учтиво и вежливо. Кто его избранит или ударит, или не станет слушаться, прочие рядовые дают кормщику помощь.
Когда несколько судов сошлись в одной бухте да не установили котляны, все равно: один другому мешать не смеет. Никто не обманет ложными вестями; каждый поступает честно. Честь — первое на языке слово, да и первая добродетель в сердце. Впрочем, неизвестному за честного человека никогда и не составить артели. Когда многие карбасы съедутся к одной наледице, т. е. тому месту, где лежат и спят, ворчат и ревут морские звери, например, моржи, тогда одна лодка другой подает знак. Если другая ответила, значит, котляна установилась; не нужно ни маклера, ни судьи. Что ни добудут — все делят вместе. Такая котляна называется «смашною». Нет смашной котляны — когда не подано знаку, тогда одним до других дела не иметь, помехи не чинить, в бочки не барабанить и через это нежелающих не привлекать.
Кто поколет залежку, а его отнесет, когда уже у зверей отсечены головы, — никто трогать того не смеет: «Всяк, кто исколол зверя, всегда на то место прийти желает», — объяснялись промышленники.
Можно брать только «плавник» (убитого или околевшего зверя) и то, когда он плавает дальше версты от места звериной бойни. Могут брать и ту добычу, которая не вмещается на судне, и ей придется валяться и гнить на берегу — все по тем же соображениям.
Но и без котляны — в море прежде договору, котляные правила святы и нерушимы. Если потерпевшие неудачу подали знак мимо идущим судам, — они непременно приворачивают, собирают людей, вывозят их без всякой платы и кормят безденежно. Не было примера, чтобы в таких случаях входили в ряду, а тем паче заключали бы письменные договоры. Принятых с разбитого судна людей стараются поместить на то судно, где меньше людей. Принятые так называемые невольные люди едят свои запасы, пока им хватит, затем поступают на чужие, за что должны помогать повозчику промышлять, но участка себе не требовать, хотя бы им и последовала сдача на случившиеся суда. Встречные суда обязаны их принимать, если только увидят, что другие успели уже подержать и прокормить их: всякому свои запасы дороги. Промыслы их повозчик волен брать и не брать, как захочет, но снасти обязан вывести безоговорочно. Снасти — покупное дело, а потому драгоценное: если кто найдет плавающим разбитое и брошенное судно, тот берет себе его бесплатно и обязан только возвратить снасти; если же возьмет промысел, а снасти оставит, то из промышленного идет ему лишь 1/4 часть.
— А ведь Городок-от наш больно древний! — толковал мне прежний старик-говорун.
— Знаю, старик. Построен он был новгородцами для того, чтобы дань сбирать с самоедов, и обнесен был острогом. А самоеды эти назывались ясашными...
— Это так, твоя милость, и по книгам значится. Читал тоже и я грешный!
— Был здесь в старину воевода, и ему дана была канцелярия.
— Так и в народе молва идет, так! Бумаги из этой канцелярии хранились у нас в управе, да, вишь, сгорела управа-то, и бумаги эти все погорели. А знаешь ли, твое благородие, какая такая святая вещь у нас есть?
— Может быть, крест Аввакума? Знаю.
— Это что! А то есть у нас тут... у одного у мужика по соседству, образ чудотворный, небольшой, вершка в два, на доске, и писание хорошо сохранилось. Сказывают, образ тот принесен из Новгорода, при Грозном-царе, когда вот селению-то нашему начало сказывают. Это первый-де Христов лик в нашем краю! Мы ему молебны служим[78].
Рассказчик при последних словах перекрестился.
На улице слышались в это время громкие, но какие-то нескладно-бестолковые песни. По улице пронеслось много оленей с саночками, на которых валялось по два, по три самоеда. Рассказчик разрешил недоумение:
— Самоед гуляет. Им ведь, нехристям, все равно, не разбирают: пост ли, праздник ли, вон и теперь под воскресенье пришло — налопались.
— А любят они и у вас так же пить, как в Усть-Цыльме?
— Да что им делать-то? Известно, пьющий народ сроду. У них и ребятенки вместо молока вино пьют, и яньки (женки) пьют, все пьют...
— Зачем же они в Городок ваш попали?
— Ясак привезли, так уж, кстати, в кабак-от... У нас ихний старшина живет. Теперь они в чумы свои поехали; чумами-то, вишь, они недалеко разложились, сказывают, верст и десятка не будет.
Под нашими окнами остановились двое саней, послышался вскоре громкий ожесточенный спор на том неприятном гортанно-шипящем языке, который только и можно услышать от самоедов. Смотрю, один самоедик наскочил на другого, ударил его в лицо и окровавил, третий разнимал их и тоже получил на свой пай от забияки с десяток плюх.
Это обстоятельство вызвало замечание одного из моих гостей:
— Поделом, не суйся! Гляди, ваше благородие, целоваться теперь станут и опять олешков повернут к кабаку. Гляди!
Действительно, самоеды обнялись все трое вместе и поочередно целовались, крепко стукаясь в то же время лбами.
— А ведь смирный же они народ, как видно.
— Смирный, добрый такой!.. Смирный, только вот во хмелю-то бурливы, привязываются, задирают. А и крикнешь на них, пригрозишь кулаком, не пепужаются, еще пуще лезут. А трезвые, что и олешки же, смирны.
Шум на улице затих. Самоед с подбитым глазом лежал уже на чунке (санках); двое других куда-то пропали, но не совсем: отворилась дверь в мою комнату и оба они явились на пороге и повалились в ноги раз, другой и третий. Один так и не вставал, как лег. Другой выступил — настоящий самоед: приземистый, коренастый, с реденькой, крайне реденькой бородкой, с необыкновенно-смуглыми, хохлатыми волосами. Узенькие глаза его неприятно выглядывали из-под жиденьких ресниц; широкий неправильный нос как-то удивительно не шел к его скуластому, смуглому лицу. К тому же, пьяный самоед глядел настоящим разбойником.
— Что тебе, брат, надо?
— Прости! — мог я понять.
— В чем дело?
— Дело.
— Какое же?
— Ясак тяжело!
— Проси не меня об этом!
— Старшину проси, — добавил кто-то из гостей моих, — ступай-ко, ступай!
— Ну-ну, ладно, ладно! Прости!
— Прощай!
— Ступай-ко, ступай, не студи! — продолжал хозяин.
— Ко всем вот этак лезут, отогнать не можно: к начальнику-де надо. Просьбы подают и завсегда пьяными. Сердятся же начальники-то. А тоже ведь вот война-то была, спрашивали мы их: пойдете, мол? А пошто-де нас не обрядят: стрельнули бы дородно!..
— Говорят же они и по-русски?
— Стали же нонче и на это простираться; мало который не говорит, разве уж самые дальние... У нас ведь тоже ихний переводчик живет, дьячок. В Городе[79] обучали его, так мать приехала, выкрала; опять отвезли — она опять выкрала, да померла теперь. Этого ты от нас и не распознаешь: говорит спорко и из себя бел, скуловат разве, да глаза узенькие. Только пьет, больно же круто пьет... А в службе церковной — сокровище: все знает и голосистый такой. Пьет тоже зря, ничего не разбирая, что и другие! Самый пустой человек!..
— На ясак-то они жалуются: стало быть, тяжел?
Все мои гости насмешливо улыбнулись. Один вывел меня из недоумения.
— Всего рублик-от серебром наберется ли, гляди. Да и то смекай: в год из того числа 21/2 коп. на оспу идет, на священника сколько-то копеек, на дьячка на этого опять — с души. Вот их и весь ясак! В старину они его песцами платили, теперь отменено это: на деньги выкладено. Тяжел бы ясак-от был, не стали бы так-то пить.
— Что же они крещеные?
— Есть тоже церковь походная, шатровая, вон в Тельвисочной деревне деревянную для них — всегдашнюю, значит, строят теперь.
— А любят они Богу молиться?
— Мало же. Да и придут когда, всю службу не выстаивают, не могут: либо вон выходят, либо возьмут, даи лягут на пол. В чумах-то, что ли, они привыкли все лежать да лежать, али бо что... кто их знает! А то не горазды они стоять, не свычны: в избу к нам заходят, так и сажай скорей, а то ляжет, беспременно ляжет. Тепла опять они не любят, наших изб не любят: так и норовят скорей бы выйти. Вон старшина ихний живет у нас на селе, так в избе не спит, а все в сенях, и все больше по улице ходит и избу дня по три не топит. Так уже привыкли! Совсем ведь они глупый народ!