Сергей Лебеденко – (не)свобода (страница 46)
Смотрящая к ее диабету отнеслась с пониманием, но селить Наташу на первом ярусе отказалась: мест нет. Наташа охотно готова была в это поверить – несмотря на ночное время, в камере стояла такая суета, что оставалось непонятным, как все эти люди друг с другом уживаются двадцать четыре часа семь дней в неделю. Да и Наташу успокоило уже то, что никто не стал задавать ей всяких каверзных вопросов, как в историях про тюрьму, – про куда мать посадишь и прочее.
Наташе отвели место с видом на окно. Наверно, в качестве компенсации за ее состояние, подумала Наташа, когда в белом блеске луны огнем брызнула возвышающаяся рядом с колонией церковь. Так недолго и в Бога уверовать. Вот только ни одной молитвы, каким учила ее в детстве раскольница-бабушка, она уже не помнила.
Поскольку всю ночь камера бурлила жизнью, сон не шел. И чего им всем не спится? Потом Наташа узнала, что тут все спят в основном днем, а ночь отведена для других жизненно необходимых для тюремного сообщества операций: от звонков родным до переговоров с другими камерами. Но тогда она надеялась заснуть, так, чтобы утром оказалось, что весь этот мучительно длинный день был всего лишь еще одним кошмаром…
…А потом вдруг кто-то толкнул шконку – и Наташа, тщетно пытаясь уцепиться за край матраса, полетела вниз, прямо на занятые какой-то босой зэчкой половицы.
Упала и заплакала. Раз третий за день. Нога теперь жутко саднила, в голове пульсировала боль, а вместе с ней – вопрос: и что теперь, так всегда будет? Теперь все ее бросят? Теперь всем будет плевать? Наташа зарыдала, на этот раз навзрыд, как русские бабы только и умеют. Прекратились рыдания только тогда, когда чья-то ладонь помогла ей встать. Наташа неловко оправилась, стерла рукавом с щеки слёзы и открыла глаза.
Это была Диана.
– Не ушиблась? – участливо спросила она.
Теперь у нее появилась подруга, решила Наташа.
Есть такие песни, которые знаешь наизусть, хотя никогда не учила слов. Чаще это происходит с привязчивыми мелодиями из телека или радио, конечно.
Обживаешься на новом месте, прежде для тебя незнакомом, однажды открываешь глаза – и слышишь, как кто-то мычит мелодию. Едва слышно, чтобы никого не разбудить. Сорок человек в камере, неудобств никому создавать не хочется. И вот ты уже не спишь, а лежишь на тонкой, прохудившейся подушке, смотришь на желтое пятно в форме Незнайкиной шляпы на матрасе сверху, и не замечаешь даже, как в такт мелодии бормочешь слова, которые успела выучить за свою неполную неделю пребывания в СИЗО.
…Права была Диана. В тюрьме хочется говорить. А когда говорить не с кем – разминаешь язык песней. Чтобы не одичать.
Ту, что пела, губы сомкнув, звали Ладой. Как славянскую богиню любви. Только эту Ладу никто не любил. Потому она и мыла сортиры и протирала полы в камере. Страшноватый парадокс в обмен на страшноватое прошлое. У Лады было двое детей от первого или второго брака; тут мнения разделились, потому что с Ладой запрещено было разговаривать – опущенная, обиженка, коза. Обиженкой стала как раз потому, что тех двоих детей утопила в ванной. Дальше – странное. Как утопила, не помнит, как тела опускала в речку, тоже. Говорила – голоса приказали. Потом Наташе рассказывала старшая по камере, что Ладу, дескать, даже к батюшке водили – экзорцизм устраивать, как в ужастиках. Она уверяла, что в нее духи вселились и заставили деток погубить, хотя экспертиза признала ее чуть ли не симулянткой. Но кто тем экспертам верит? Все знают, чего сто́ят ментовские экспертизы. Некоторые даже могут перечислить точные расценки. А вот о том, что было после экзорцизма, версии разные ходили. Какие-то девочки передавали слушок – мол, не очень хорошо изгнание бесов закончилось: из церкви самого батюшку изгнали, да и чуть ли не сгинул он. Другие уверяли: это Ладу взашей вытолкали, причем батюшка тянул ее за ухо и орал что-то про Господа и вечную любовь. То есть, ничего необычного не произошло.
Но как было на самом деле, обитательниц камеры не особенно интересовало – есть такая Лада, живет себе и живет, а за то, что ей жить позволяют, драит очко. Не худший вариант для детоубийцы.
Вот и сейчас она тянула «Не разбивай мое сердце, не разрывай мою душу» и водила драным полотном по подгнившим доскам камеры. Шурх-шурх в тишине хаты, усталой после ночной «дорожной» коммуникации.
Детоубийц старались определять в отдельные камеры. Но то ли начальники были не в настроении, то ли Лада провинилась чем-то еще, но ей перевод не оформляли. Хотя просилась, и не раз. Впрочем, у иных девочек была своя версия событий. Как всегда.
– Крыса она, – уверяла Соня, молодая, красивая, с золотыми коронками на месте выбитых покойным мужем зубов. – Ее крысятничать посадили, чтобы доносить, на кого надо, вот и держат. Ты думаешь, куда она съебывает, пока мы на прогулке? На харч начальственный съебывает. И всё болтает.
– Так ведь никого не наказали же? – удивлялась Наташа. Она не понимала, почему человека, которого подозревают в крысятничестве, не требуют выселить.
– Так удобно ведь. Она прибирается – нам меньше работы. Да и, – тут Соня машет рукой, – что она кому сделает, ну правда? Ну скажет, что Лена вон протащила фонарик (так зэчки называли кнопочный телефон) или что по дороге гарик передали, ну и что? Как будто начальники дураки в долю войти.
И в долю войти не дураки, и чужое схарчить – тоже. Подозрение проснулось в Наташе спустя пять дней после заселения в камеру. Тогда пришло первое письмо от дочек: Даша (узнала по почерку – надо же, со школы почти не изменился; а когда в последний раз она проверяла их домашку?) интересовалась, не стоит ли маме прислать что-то, а Надя (от нее остался рыжий волосок в конверте: не то нечаянный подарок, не то сознательное послание, пусть и в духе Дюма) перечисляла, что́ они отправили с первой передачкой: прокладки, темный шоколад (три плитки), судок с бутербродами, сыр, зубную щетку и пасту, крем для лица в прозрачной баночке, скраб, расческу, и – главное, главное! – пакетик абрикосов. Наташа от восторга едва не взвизгнула, когда прочла про абрикосы. С детства она любила их – солнечные на вкус, на запах приятно-кислые, – и решила, что шоколад сдаст в общак камеры, а абрикосы у нее ни за что не отнимут.
Вот только не пришло Наташе передачки никакой. Ни в тот день. Ни через день. Ни через неделю.
Она справлялась у начальников. Начальники смотрели на с трудом ковыляющую, сонную, растрепанную Наташу в спортивке со стразами как на неземное чудо-юдо, которому место для жилья дали, а оно еще и возражает.
…Как-то утром на своем месте она обнаружила детоубийцу Ладу. Найти обиженную не в углу, где она обычно обитала, а рядом с собой – явление для камеры необычное, и странность эту подкрепляло то, что Лада и выглядела необычно: впалые щеки, кожа сероватого какого-то оттенка, страшно худая, с седыми волосами и глубокими, грустными, покрасневшими глазами с суженными зрачками, словно Лада всё время находилась на свету. Вдобавок к этому ее постоянно сотрясали судороги, так что на расстоянии Ладу можно было принять за вытянувшегося паука: дерганного и пойманного в ловушку.
Так что Наташа даже вздрогнула, когда Лада вскочила со стула и протянула к ней руки. Она разомкнула рот – кислое дыхание, желтые зубы, болезненно-бледные губы – и хотела что-то сказать, как вдруг в камеру с выданными под расписку ножницами и лезвием вошла Стася Космарская (ее посадили за двойное убийство, поэтому в камере ее прозвали Тодд) и с криком метнулась наперерез занесенной руке.
– Ты что творишь, сука?! Убралась отсюда быстро! Порежу! Порублю! – орала Стася-Тодд, подкрепляя свою угрозу заметным в руке пакетиком с лезвием.
Лада исчезла так же быстро, как и появилась. Вспорхнула и умчалась вон, будто ее и не было. Стася тут же потянулась к тряпке, висящей на спинке шконки, и стала активно растирать стул, на котором только что сидела Лада. Стул был абсолютно чистый.
– Что… – начала было Наташа, но Стася оборвала ее объяснением:
– Эта тварь. Приходит и портит. Мои вещи. Опять! – Стася звучала устало: видимо, прибиралась после явления Лады не в первый раз. – И теперь нужно всё протирать.
– Но зачем? Она же ничего…
– Ничего?! – взвизгнула Стася. Для программистки с дипломом стилиста она была очень впечатлительной. – Мне что, каждый раз стулья менять, что ли? Она же приходит и пакостит своим сидением! Нашлась принцесса!
– Но ведь она тоже человек… – осторожно начала Наташа – и тут же поняла, что это было ошибкой.
– Человек?! Человек?! Нет, Натаха, я сейчас тебе скажу, кто тут человек, – Стася стала водить пальцем по камере, – вот видишь Соню? Вот она человек! Вот Марьиванна, – указала на старшую (это было погоняло, конечно), – человек! Я – человек! И ты – человек! А она, – палец поводил в воздухе, словно локатор из фантастического фильма, в поисках уборщицы, но не обнаружил ее и опустился, – она – не человек! Она сука! Сука!
Другой проблемой были правозащитники. Ну то есть как – проблемой: в отличие от дочерей, свидание с которыми под разными предлогами Наташе не давали, правозащитникам как людям с воли можно было хотя бы руку пожать, узнать, что там и как. Услышав, что Наташу, больную диабетом, так и не отвели к врачу, одна из правозащитниц, смуглокожая девушка с азиатскими чертами лица и в строгом костюме, сделала круглые глаза и обернулась на стоявшую рядом надзирательницу. Та растерянно пожала плечами: не можем знать, не наша епархия, – и предложила жаловаться в администрацию изолятора. Туда тут же собрались писать письмо, что и делала Наташа под диктовку правозащитницы, а слева и справа за ними с интересом следили Соня и Стася-Тодд. Соня при этом тоже хотела на что-то пожаловаться, да так и не придумала, на что, а Стася попросила прибавить в конце письма, что казенные ножницы уже сто раз успели сточиться, поэтому хорошо бы их заменить. А еще было много больных – и правозащитницы скрупулезно записывали жалобы себе в блокнотик и телефон, хотя по их ничего не выражающим лицам было видно, что едва ли даже десятую часть этих просьб удастся выполнить. Наташа надеялась, что хотя бы инсулин ей достанут.