Сергей Кумиров – Память души. Книга вторая (страница 2)
— Дым. Я чувствую запах дыма. Не очага — другого дыма. Гарь. И еще что-то... что-то паленое... — она замолкает, и я вижу, как ее руки сжимают воображаемую корзину с травами. — Я бегу. Бегу изо всех сил, но дорога как будто длиннее обычного. Я знаю — что-то случилось. Что-то ужасное. Пожалуйста, пожалуйста...
Она уже не говорит — она шепчет, и в голосе ее такой ужас, что даже у меня по спине бегут мурашки.
— Расскажите, что вы видите, — прошу я мягко.
— Я вижу... я вижу... — ее дыхание сбивается, и я понимаю, что она на грани. — Я вижу пепелище. Там, где был наш дом, наш сарай, наш загон для скота... там просто... черное пятно. Все сгорело. ВСЕ.
Она кричит это последнее слово, и в этом крике столько боли, что кабинет будто сжимается. Я кладу руку на ее запястье — просто чтобы напомнить, что она не одна.
— Я подхожу ближе, и я вижу... я вижу тела. Они обгорели. Я не могу понять, кто есть кто... но я знаю — это мама. Это папа. Это... это наши животные. Борька... — она рыдает, не сдерживаясь. — Они даже козла не пощадили. Они сожгли всех. Всех.
— Кто «они»?
— Люди. Из деревни. Наши соседи. Те, кому мама помогала. Кому я помогала. Я вижу их — они стоят поодаль с факелами, и лица у них... они смотрят на пепелище, и я вижу, что им страшно. Они боятся. Говорят, что мы колдуны, что мы навели порчу на скот, что мама своим голосом призывала демонов... — она задыхается от рыданий. — Это ложь! ЛОЖЬ! Мы никому не делали зла!
Она замолкает. Долго молчит. А потом я слышу этот вопрос. Тот самый вопрос, который будет с ней из жизни в жизнь:
— За что? За что они это сделали? Мы же... мы же любили их. Мы им помогали. За что?
В этом вопросе больше нет слез. Только лед. Только та самая сталь, которую она принесла с собой в кабинет, только закаленная тысячей лет.
— Я понимаю, — говорит она вдруг тихо. — Я понимаю, что на самом деле произошло. Они боялись. Просто боялись того, чего не понимали. Как всегда. И этот страх... он сжег мою семью не меньше, чем их факелы.
Дальше она рассказывает про месть. Рассказывает сухо, почти бесстрастно, как будто зачитывает отчет. Но я вижу, как побелели костяшки ее пальцев, сжимающих подлокотники.
— Я запомнила каждого. У меня хорошая память. Сначала я просто сидела в лесу на пепелище и повторяла их лица. День за днем. Тех, кто держал факелы. Тех, кто кричал громче всех. Тех, кто стоял и смотрел, не вмешиваясь, — это тоже вина. Я выучила их всех. А потом начала действовать.
Она рассказывает, как дала отравленный пирожок лавочнику, который первым бросил факел в их сарай. Как навела порчу — ту самую, в которой их обвиняли, но настоящую, смертельную — на жену старосты, подстрекавшую толпу. Как заставила голосом кузнеца убить себя, потому что он не просто участвовал в поджоге, но и смеялся, когда горел их скот.
— Я убивала их по одному. Месяц за месяцем. Год за годом. И с каждым убийством мне не становилось легче — она смотрит перед собой, и глаза ее пусты. — Я думала — месть исцелит меня. Думала — когда умрет последний, я почувствую облегчение. Но когда не осталось никого... стало только хуже. Потому что моя семья не вернулась. Потому что я стала такой же, как они, — убийцей. Их страх убил мою семью, а моя ненависть убила меня саму. И я поняла... я поняла, что этот огонь внутри меня — он сильнее того, что сжег наш дом. И он будет гореть вечно.
Я молчу. Я знаю — сейчас не время для интерпретаций. Сейчас время дать ей прожить эту боль до конца. Эту боль, которой несколько сотен лет и которая передавалась из жизни в жизнь, как проклятие, которое она сама на себя наложила.
— С тех пор я ношу это в себе, — говорит она тихо. — Этот гнев, эту пустоту, это закрытое сердце. Я убила тех людей, а потом хоронила себя заживо в каждой следующей жизни. Я не позволяла себе любить, потому что боялась снова все потерять. Я не позволяла себе быть счастливой, потому что считала себя недостойной счастья. Как я могу быть достойна счастья, если я убийца? Я стала тем, что ненавидела.
Она поднимает на меня глаза, и в них больше нет стали. Только боль.
— Я хочу это отпустить. Я так устала. Я так долго это несу. Помогите мне, пожалуйста.
Я провожу ее через практику прощения. Это не просто слова — это глубокая внутренняя работа, когда человек лицом к лицу встречается со всеми, кто причинил ему боль, и сознательно, шаг за шагом, отпускает гнев. Сначала она не может. Она снова кричит, плачет, сжимает кулаки — я вижу, как ей хочется убивать их снова и снова. Но постепенно...
— Я понимаю, — говорит она вдруг спокойно. — Я понимаю, что они были напуганы. Они были темными, невежественными людьми. Они не знали, что такое наш дар, и боялись его. Это не оправдывает их, но... я не хочу больше нести это. Я не хочу быть судьей и палачом. Я не хочу, чтобы их страх жил во мне.
Она замолкает. А потом добавляет:
— Я прощаю их. Я прощаю того лавочника, который первым бросил факел. Я прощаю жену старосты, которая натравила толпу. Я прощаю кузнеца, который смеялся. Я прощаю всех, кто стоял и смотрел. Я прощаю их, потому что иначе я никогда не освобожусь.
И тут я вижу, как меняется ее лицо. Оно становится светлее, мягче — как будто с него спадает невидимая маска.
— А теперь самое важное, — говорю я. — Простите себя.
— За что? — спрашивает она, и я понимаю, что это искренний вопрос. Она действительно не понимает.
— За то, что стали той, кого ненавидели. За то, что отняли жизни. За то, что позволили этому гневу и боли определять вас из жизни в жизнь. За то, что закрыли свое сердце.
Она долго молчит. А потом говорит, и голос ее дрожит:
— Я прощаю себя. Я прощаю себя за то, что убила их. Я прощаю себя за то, что исказила свой дар. Я прощаю себя за то, что забыла, кто я есть на самом деле. Я не это. Я не моя боль. Я не моя месть. Я — это любовь, которую мне дали мои родители. Я — это дар, который мне передала мама. Я — это свет, а не тьма. Я прощаю себя.
Она плачет. Но это другие слезы — не горькие, не злые. Это слезы облегчения, как будто гной наконец вышел из старой раны.
— Я чувствую... я чувствую, как что-то уходит, — говорит она шепотом. — Как будто я все это время держала в руках раскаленные угли, и наконец могу их отпустить. Как же легко... как же легко без них...
Когда она открывает глаза, я вижу другого человека. Она все та же успешная девушка с тремя образованиями, но в ней что-то неуловимо изменилось. Плечи опущены, челюсти расслаблены. И глаза... в глазах больше нет стали. Там свет.
— Знаете, — говорит она вдруг, — я ведь никогда не пела. В этой жизни. Ни разу. Я боялась даже попробовать. А сейчас... сейчас я чувствую, что хочу. Очень хочу.
Она улыбается, и в улыбке этой — та самая девушка из прошлого, которая собирала травы в лесу и возвращалась домой к любящей семье.
— Ваш голос — это дар, — говорю я. — Он всегда был даром. Просто вы забыли об этом на несколько жизней. Но теперь вы помните.
Она кивает. Встает. На мгновение задерживается у двери.
— Спасибо. Вы вернули меня мне.
Она уходит, а я остаюсь в кабинете, глядя на пустое кресло. И думаю: как часто мы таскаем с собой то, что нам не принадлежит? Как часто наши страхи, наша злость, наша закрытость — это всего лишь эхо древних трагедий, которые мы не прожили до конца? И как часто достаточно просто вспомнить, просто простить и просто отпустить, чтобы стать собой?
В комнате все еще пахнет лавандой. И чем-то еще — едва уловимым, как будто дымом от давно погасшего костра. Но этот запах тает, уступая место свежести — той самой, какая бывает после дождя, когда воздух чист и прозрачен.
За окном смеркается. Я закрываю блокнот, в котором записал эту историю, и думаю о том, что каждая душа хранит свои пепелища. И каждый из нас когда-нибудь находит в себе силы разжать ладони, отпустить угли и наконец исцелиться.
Эхо южного города
Ко мне приходят разные люди. Чаще всего — с болью, с потерями, с вопросами без ответов. Но иногда приходят те, у кого все хорошо. И это, поверьте, самые интересные случаи.
Олег сидел в кресле напротив, сцепив пальцы в замок. Сорок два года, успешный архитектор, жена, двое сыновей-подростков, дом за городом. Спортивная фигура, дорогие часы, спокойный взгляд человека, который привык держать жизнь под контролем.
— Знаете, Сергей, — он чуть усмехнулся, подбирая слова, — я как рыба в аквариуме. Вода чистая, кормят регулярно, стенки стеклянные, видно все вокруг. А плавать некуда. Понимаете? Вроде все могу, а будто уперся в потолок. И самое странное — я чувствую, что сам себе этот потолок поставил. Только не помню когда и зачем.
— Давай попробуем посмотреть, — предложил я. — Иногда корни сегодняшних ограничений растут из такой глубины, что умом не дотянуться.
Олег закрыл глаза. Его дыхание постепенно выровнялось, плечи опустились. Я вел его мягко, без нажима — вниз по лестнице воображения, через туман забвения, к той границе, где время перестает быть прямой линией.
— Что ты видишь?
Он молчал долго, почти минуту. Потом губы дрогнули:
— Море... Очень синее. И горы вокруг. Белые дома с черепичными крышами, они как ступеньки спускаются к воде. Пахнет нагретым камнем и кипарисами... Это юг. Крым, наверное. Или Кавказ. Девятнадцатый век, я чувствую.
— Ты мужчина или женщина?