Сергей Ходорев – Мальчи и забор (страница 1)
Сергей Ходорев
Мальчи и забор
ЧАСТЬ I
Пролог
Сергею уже 41 год. Кажется, сама цифра звучит как приговор — столько всего должно было успеть случиться, столько дорог должно было пройти, столько раз жизнь должна была дать шанс всё исправить. Но жизнь изрядно потрепала Сергея, и вряд ли можно сказать, что у Господа на него были какие-то светлые планы. Он и сам в это давно не верит.
Сорок один год. Если произнести это вслух, получается совсем короткая фраза — два слова, несколько слогов, и всё. А за этими слогами — целая жизнь, прожитая так, что иной раз и не хочется, потому что там, позади, ничего такого, из-за чего хотелось бы обернуться. Разве что тащит за собой, как прицеп на буксире, груз воспоминаний, которые и выбросить нельзя, и носить тяжело.
Всю жизнь Сергей задаётся одним и тем же вопросом, который крутится в голове, как заезженная пластинка, и не даёт покоя ни днём, ни ночью: для чего он живёт на этом свете? И пусть его всю жизнь оберегает ангел-хранитель — а Сергей в глубине души даже благодарен ему за это, ведь сколько раз он был на волоске от гибели, — этот вопрос никуда не уходит. Он звучит в нём каждый день, тихий, упрямый, невыносимый: «Для чего?»
Иногда, в бессонные ночи, когда больничная тишина давит особенно сильно, он пытается отмахнуться от этого вопроса, как от мухи — но тот возвращается, садится на плечо и шепчет опять. Не громко, не требовательно — а так, ровно, монотонно, как капает вода из крана, которую никак не закрутить до конца. И Сергей перестаёт сопротивляться, просто лежит и слушает этот шёпот, потому что ответа у него нет, а тишина без вопроса была бы ещё страшнее — в ней вообще ничего нет.
Сейчас он прикован к кровати. Уже полтора года. Больничная палата стала его миром: четыре стены, окно, за которым меняются времена года, но почти не меняется пейзаж, и кровать, которая теперь решает за него, где он может быть и чего может хотеть. Бурная, жестокая, торопливая жизнь берёт своё: раскрошились позвонки, тело, столько раз выдерживавшее удары судьбы, наконец сдалось. Теперь он лишён даже малейшей самостоятельности. Каждый поворот головы, каждый вздох даются с трудом, а о том, чтобы встать, не может быть и речи.
Палата — маленькая, стандартная, каких тысячи в больницах по всей стране. Потолок с трещиной, которая за полтора года стала ему знакомой, как родинка на лице близкого человека. Шкафчик у кроваты, на котором стоят пластиковый стаканчик с водой и часы — единственные его вещи, которые он может назвать своими. За дверью — коридор, по которому ходят медсёстры, шуршат их тапочки, иногда кто-то громко разговаривает по телефону, не стесняясь больных. А Сергей лежит и слушает этот чужой, далёкий мир, который живёт своей жизнью, совершенно не нуждаясь в нём.
Лёжа в этой тишине, нарушаемой только шагами медсестёр и писком приборов, Сергей перебирает в памяти обрывки прошлого. Он вспоминает то, что помнит из своей молодости, и хочет донести до читателя простую и горькую правду: жизнь далеко не всегда бывает прекрасной и доброй. Она бывает несправедливой, холодной, безжалостной — и именно такой она была к нему.
Память — странная вещь. Она не идёт по порядку, не раскрывает страницы одну за другой, как аккуратная книга. Она выхватывает куски — иногда яркие, до рези в глазах, иногда мутные, словно в разбитом зеркале. И Сергей не может выбрать, что вспомнить, а что убрать: память решает за него. Она приносит то запах мороза на северной улице, то боль в обожжённых ладонях, то голос матери — сухой, без единой теплой ноты — и тогда он просит: хватит, не надо больше. Но память не умеет останавливаться.
Он хочет опровергнуть расхожее убеждение, будто мать не может не любить своего ребёнка. Хочет показать, что бывает и по-другому, и что эта другая сторона тоже имеет право быть увиденной. Не для того, чтобы кого-то обвинить, а чтобы кто-то, возможно, читая эти строки, понял: он не один такой, кому не хватило любви, кому приходилось выживать, а не жить.
Родители Сергея живы. Это само по себе могло бы звучать как утешение, но для него это не утешение, а ещё одна тяжесть. Мать по сей день с ним не разговаривает — будто между ними не годы, а глухая, непробиваемая стена. А отец ничем не в силах помочь: и потому, что не знает, как, и потому, что сам давно привык жить с этой тишиной. При этом Сергей за всю свою жизнь ни разу не просил у них поддержки — ни когда был мальчишкой, ни когда стал взрослым, ни сейчас, когда оказался в самом уязвимом своём состоянии.
Гордость? Обида? Привычка справляться в одиночку? Наверное, всё вместе. Так и течёт его жизнь: в тишине, в воспоминаниях, в попытках осмыслить пройденный путь.
Иногда он думает: а если бы попросил — что было бы? Если бы пришёл к отцу, сел напротив и сказал: «Помоги мне, я не справляюсь»? Но он даже представить себе это не может — не потому, что отец обязательно отказал бы, а потому, что за всю жизнь у него не возникло привычки просить. Не выросла в нём эта способность — как не вырастает дерево в горшке, где нет земли. И теперь, когда он лежит и физически не может поднять руку, ему кажется, что именно этого — умения попросить — ему не хватило больше всего. Не денег, не здоровья, а простого, детского: «Пап, помоги».
Впереди — рассказы о его молодости. Там будет много непростого: и воровство, и жестокость, и решения, продиктованные безысходностью. Но Сергей не стремится ничего приукрасить. Он просто хочет честно рассказать, как всё было: ему тогда просто некуда было деваться. И если ты, читатель, ждёшь красивой истории с хорошим концом — её здесь не будет. Будет правда. Горькая, неровная, местами стыдная, местами невыносимая, но настоящая. Я не буду сглаживать углы и подстраиваться под чужие ожидания. Хочу лишь постараться рассказать всё так, как помню, без прикрас и без оправданий. И если эти истории окажутся тебе интересны — я буду благодарен.
Глава 1. Сорок градусов
Ночь накрыла северный город плотной, ледяной вуалью. Сергей брёл по тёмным улицам, и каждый его шаг отдавался в стылом воздухе сухим хрустом — будто сама зима ломала под подошвами тонкую корку наста. Мороз кусался безжалостно: термометр у магазина тускло светил цифрами, и там было минус 40. Для этих краёв такой холод был привычным, почти будничным, но для мальчишки он стал врагом, который не давал ни секунды покоя.
Сорок ниже нуля — цифра, которая в учебнике физики выглядит как строчка из таблицы, а на лице, на руках, в лёгких ощущается как удар. Дыхание тут же превращается в колючий пар, ресницы слипаются от инея, а кончики пальцев, если не прятать их в рукава, через несколько минут перестают слушаться — немеют, деревенеют, и ты с ужасом понимаешь, что уже не чувствуешь, где твои руки, а где куртка. Город в такую ночь не живёт — он стерпит, он переждёт, как медведь в берлоге. Редкие окна тлеют тусклым светом, а уличные фонари стоят, как часовые, обросшие инеем, и их свет почти не пробивается сквозь морозную дымку.
Он шёл и ломал голову: где бы сегодня найти хоть каплю тепла, где переждать эту бесконечную ночь. Ветер цеплялся за тонкую куртку, пробирался сквозь швы, заставлял ёжиться и ускорять шаг, хотя сил почти не осталось. Пальцы ныли, будто внутри них уже поселилась собственная, отдельная боль, независимая от остального тела. Он сжимал кулаки, пытаясь удержать хоть крупицу тепла, но мороз только смеялся над этой попыткой.
Куртка была совсем тонкая, из тех, что покупают не для севера, а для прогулок по осеннему парку где-нибудь на юге. Она давно отслужила свой срок: молния на половину не закрывалась, подкладка вылезла и свисала лохмотьями, а в рукаве, у самого манжета, зияла дыра, через которую ветер залезал, как рука в перчатку. Сергей прижимал локти к бокам, стараясь уменьшить площадь, которую ветер мог достать, и шагал, шагал — не потому, что знал куда, а потому, что стоять на месте означало замёрзнуть окончательно.
Наконец взгляд зацепился за двухэтажный барак — потемневший, покосившийся, будто уставший сопротивляться времени и холоду. В окнах не горел ни один свет, и это было даже хорошо: значит, люди спали, а значит, меньше шансов, что кто-то заметит мальчишку и прогонит.
Барак стоял чуть в стороне от дороги, за покосившимся забором, из-за которого торчали сухие стебли бурьяна, sticking up, как антенны, замёрзшие в одном положении. Стены его давно потеряли первоначальный цвет — то ли серый, то ли коричневый, а теперь просто тёмные, с потёками от дождей и снега, с облупившейся штукатуркой, под которой виднелась серая, как кожа старика, кладка. Крыша местами провалилась, и через дыры шёл пар — значит, где-то внутри, в какой-то из квартир, топили печку. Но на лестнице, куда Серёга направил свои шаги, тепла не было.
Внутри было не намного лучше, чем на улице: температура отличалась лишь тем, что здесь не свистел ветер, не швырял в лицо колючую снежную пыль. Тишина стояла глухая, тяжёлая, будто дом затаил дыхание. Мальчишка поднялся на второй этаж, медленно прошёлся вдоль дверей, собирая коврики, брошенные у порогов, — они пахли пылью и чужим бытом, но сейчас это был единственный шанс сберечь остатки тепла. Он старался не думать о том, что берёт чужое: мысль об этом только добавляла тяжести, а ему и без того было тяжело.