Сергей Ходнев – Еретики: Как церковные распри создали мир, в котором мы живем (страница 2)
Однако еще они связаны и с историей человеческого сознания – именно в противопоставлении себя ересям христианство постепенно оттачивало тот сложнейший понятийный аппарат, без которого вольный разум Нового времени далеко бы не ушел; именно расколы в более или менее уродливой форме вскрывали неприятные проблемы, пусть хотя бы и житейские.
Сколь угодно кровавая борьба с инакомыслием – такая вещь, которую можно в любой момент организовать по разнарядке, это мы прекрасно знаем. Но настоящее инакомыслие (и сколько-нибудь массовый интерес к нему) возникает только в тот не подчиняющийся разнарядкам момент, когда действительность ставит вопросы – доктринальные, экзегетические, мировоззренческие, философские или общественные, – на которые у условного правомыслия не готов удовлетворительный ответ. Поэтому, собственно, ересиархи, расколовожди или даже государственные деятели как личные акторы церковной истории далеко не всемогущи.
С этой точки зрения я и предлагаю читателю посмотреть на историю ересей и расколов – и попытаться понять, что же именно было в этих раздорах ужасающего и нестерпимого, отчего на всех этих перекрестках человечество Старого Света сворачивало именно в ту, а не другую сторону. И почему апостол Павел знал, о чем говорил, когда объявлял: «Ибо надлежит быть и разномыслиям [αἵρεσις, «ересям»] между вами, дабы открылись между вами искусные [δοκί μιον, букв. «достойные», «испытанные», «лучшие»]» (1 Кор. 11:19[3]).
I–II века
Докеты:
Боговоплощение как иллюзия
Самым живым, самым острым, самым мучительным вопросом раннего христианства было стремление понять природу Христа. Кем он был – человеком, на которого снизошло Отчее благоволение? Эманацией божества? Небесным духом, вселившимся в земное тело? Первый ответ, который можно классифицировать как еретический, принадлежит докетам, считавшим, что вочеловечения – земного рождения Бога во плоти – как исторического события не было: бесплотный Сын Божий только казался телесным существом. А значит, Бог не принимал на себя человеческую ограниченность и человеческую уязвимость. Не было ни искушений, ни слез над Лазарем, ни крестных мук, ни смерти, ни воскресения.
Докеты – приверженцы докетизма (от греч. δοϰέω, «докео» – казаться), учения о том, что человеческая природа Иисуса Христа была не более чем иллюзией. Это представление не столько составляло отдельную ересь, сколько было частью самых разных богословских систем раннего христианства – от «лжеучителей» апостольского времени до поздних гностиков.
Слово «ересь» обросло невыносимо многообразными смыслами и ассоциациями; наверняка ведь первое, что приходит в голову любому обыкновенному человеку, – если не инквизиция как таковая, то во всяком случае какие-то зловещие картинки с застенками, мрачными судьями, «великолепн[ыми] автодафе»[5] и отрекающимся Галилеем. Иными словами, сюжеты из времен, когда эпоха тех великих ересей, борьба с которыми сформировала догматический «экзоскелет» мирового христианства, была уже давно позади. А вот каков был репертуар возможных разномыслий к концу I века, когда живы еще были иные «очевидц[ы] и служител[и] Слова» (Лк. 1:2), когда с легкой руки какого-то антиохийца только появилось название «христиане» (Деян. 11:26), когда ни кафедральных соборов, ни богословских факультетов, ни монастырей, ни опеки со стороны кесаря – ничего этого еще не было, ничего?
Был, констатирует Новый Завет, великий спор между теми, кто считал необходимым для адептов новой веры придерживаться ветхого закона («если не обрежетесь по обряду Моисееву, не можете спастись» (Деян. 15:1)), и теми, кто вместе с Павлом был уверен, что «человек оправдывается не делами закона, а только верою в Иисуса Христа» (Гал. 2:16), что спасение открыто иудеям, эллинам, скифам, варварам, рабам, свободным и всему Адамову потомству. И проповедь Павла одержала верх, почему, собственно, все дальнейшее и происходило так, как происходило, – хотя мы знаем, что и иудеохристианство в разных (маргинальных, как правило) формах возвращалось потом не один раз, вплоть до великорусских «субботников» XIX века и нынешнего мессианского иудаизма.
Но «вера в Иисуса Христа» – что это? И каким именно образом она могла становиться неправой?
Кажется, что самая большая опасность заключалась в высокомерном скепсисе. Как, вот этот бродячий равви, родившийся в глухомани, из которой «может ли быть что доброе» (Ин. 1:46), приятель не в меру мнительных рыбаков, – это он-то Искупитель мира, воплощенная Премудрость, посредник между Богом и людьми, таинственный Первосвященник Вечного завета? Ну-ну. «Не плотников ли Он сын? не Его ли Мать называется Мария, и братья Его Иаков и Иосий, и Симон, и Иуда? и сестры Его не все ли между нами?» (Мф. 13:55–56). Человек – да, конечно. Обыкновенный. Хотя, возможно, мудрый и праведный.
Но изнутри молодой общины это кажется настолько нелепым, что даже не принимается всерьез: пусть «внешние» так до поры до времени думают. Опаснее другое – какие-то ложные изощрения (сирийские? египетские?), которые бродят по малоазийским полисам и пленяют умы верных; какой-то Симон Волхв, который «изумлял народ Самарийский, выдавая себя за кого-то великого» (Деян. 8:9); какое-то «негодное пустослови[е] и прекослови[я] лжеименного знания» (1 Тим. 6:20) с «баснями и родословиями бесконечными» (1 Тим. 1:4).
И вот где, судя по всему, в этом «прекословии» был корень всех зол: «Ибо многие обольстители вошли в мир, не исповедующие Иисуса Христа, пришедшего во плоти (выделено нами. –
Но ведь плоть-то, плоть человеческая – о, что за опасная вещь, какой жалобный, низкий предмет. Бедная душенька из предсмертной эпитафии императора Адриана,
Степень интеллектуальной влиятельности платонизма в первые века христианской эры огромна, и мы с этой влиятельностью столкнемся не раз. Только это все чаще была уже не беспримесная мысль платоновских диалогов, а то, что потом станет неоплатонизмом, – афинская мудрость, тронутая зыбкой восточной мистикой, возвышенный синтез, маняще поэтичный, утонченный, неуловимо декадентский, немного всеядный, потому что отвлеченному аллегорическому перетолковыванию можно было подвергнуть все – мистерии Митры и Орфея, смерть Осириса, любовные похождения Зевса, подвиги Геракла. Об одно эта всеядность спотыкалась: о материю.
Зла в этом мире предостаточно – но это все материя виновата. В мире царствует смерть – но ей причиной нечистый материальный тлен. Вещественность – обуза, темница, из которой надо освободиться. Великий Плотин, основоположник неоплатонизма, показательно стыдился собственного тела, и не от застенчивости: «Природа… материи, – учил он, – дурна настолько, что не только находящееся в ней, но даже и все то, что обратит к ней свой взор, [мгновенно] наполняется всем ее злом. Ибо она – совершенно непричастная благу»[8].
Как тут помыслить, что явившийся миру Сын Божий может смешаться с этой бренной, стыдной, имманентно злой грязью? Как представить, что Он может подвергнуться позору земного рождения? Если Он пришел, то уж наверняка для того, чтобы посрамить материю, пришел как чистый и неизменный Ум. И только снисходя к немощи в мире живущих и плоть носящих принял обманчивый, призрачный человеческий облик.
Возвышенно? Конечно. Философично? Еще как. Да ведь и логично, к тому же докеты II века и их преемники апеллировали опять-таки к Павлу: «…Бог послал Сына Своего в подобии плоти (выделено нами. –