Сергей Гречишкин – Волошинские чтения (страница 19)
Совершенно очевидно, что, различая в революции сильную накипь буржуазных и мелкобуржуазных,элементов, боясь их победы, Волошин, как и Тютчев, утверждал гуманистический идеал. Вот почему стихи «реакционера» Тютчева восхищали Чернышевского и Ленина. Вот почему стоявший «над схваткой» Волошин принял активное участие в строительстве социалистической культуры и находился под особым покровительством Советской власти.
И Волошин, и Тютчев интуитивно ощущали, что за революцией стоят не только разрушительные силы. Тютчев соотносит с морем-революцией не только стихию разрушения, но и стихию движения, его влечет к себе эта переменчивая и прихотливая стихия, которая «и бунтует, и клокочет, хлещет, свищет и ревет, и до звезд допрянуть хочет, до незыблемых высот» (146), отождествляя с революцией эту переменчивую стихию, а с властью — неподвижность мертвого утеса. А Волошин писал: «Жгучий ветр полярной преисподней, Божий бич, приветствую тебя!» («Северо-восток»).
Справедливо замечает новейший исследователь творчества Тютчева: «Не без оснований боявшийся, что крепостнический произвол будет заменен другим произволом, в действительности более деспотическим, ибо он будет облечен во внешние формы законности», Тютчев видел только один выход из духовного кризиса: разврату, глупости и злоупотреблениям верхов общества он противопоставил нетленную душу народа, не сломленную рабством и не сгоревшую в огненной купели войны. Этот катарсический мотив оказался близок некоторым русским поэтам в революционные годы. Он звучит и у Блока, и у Брюсова, а особенно сильно — в книге Волошина «Неопалимая купина»[131].
Много общего в панславизме Тютчева и Волошина, испытавших немалое влияние западной культуры. Однако именно жизнь на Западе усилила их панславистские настроения. И для Тютчева, и для Волошина именно с Западом были связаны представления о буржуа, именно там предстало Тютчеву омерзительное мещанское бюргерство, которого поэт еще не мог, в силу исторических причин, видеть у себя на родине.
Вот откуда взялось странное по своей логике противопоставление страны и …социального, явления: там бюргерство, здесь — патриархальное крестьянство. Знание разных социальных классов в разных нациях, многократно усиленное, по-видимому, ностальгией, привело Тютчева к ложному представлению, будто истинная нравственность — только в России. Отсюда был один шаг и до вывода, что высокое предназначение России состоит в том, чтобы, объединив вокруг себя славянские народы, спасти все человечество от нравственного распада.
Волошин, как и Тютчев, соотносил именно с западной буржуазией все ненавистные ему черты. Более того, сама русская буржуазия представлялась ему явлением, заимствованным с Запада. Подобно Тютчеву, Волошин усматривал великое предназначение России не в национальной обособленности, как полагали славянофилы, а в сопряжении собой Востока и Запада, в спасении собой общечеловеческой культуры от растления: «Пойми великое предназначенье Славянством затаенного огня: В нем брезжит солнце завтрашнего дня, И крест его — всемирное служенье» (254). В этом было много общего с блоковскими «Скифами».
В мироощущении Волошина и Тютчева слишком велик романтический и эмоциональный момент. Может быть, поэтому в их творчестве так много взаимоисключающих утверждений, может быть, поэтому в их образах и неустойчивость и зыбкость. Л. Черепнин отмечает неустойчивость терминологии в стихах и статьях Тютчева[132]. Разин у Волошина предстает то демонической фигурой, наряду с Гришкой Отрепьевым, то народным мстителем, ищущим справедливости; Петр I — то великим преобразователем, то кровавым палачом.
Эта «зыбкость», известная неопределенность образа представляется любопытным элементом родства поэтики Тютчева и Волошина, рождающим особую многомерность их поэтических образов. Н. Берковский отмечал, что Тютчев видел вещи двояко, во всей широте их возможностей: «Метафора у Тютчева готова развернуть все силы в любом направлении… Через весь мир идет сквозная перспектива, все прозрачно, все проницаемо, весь мир отлично виден из конца в конец»[133]. И те же черты присущи волошинской метафоре, особенно в поэмах цикла «Путями Каина», где порой чуть ли не вся поэма («Пар», например) представляет собой гигантски разросшуюся «полимерную» метафору, объединяющую в себе самые разнородные понятия и явления.
С этим тяготением к развернутой метафоре как средству выявления родства несходного связано, очевидно, и пристрастие к парадоксальности, свойственное и Тютчеву, и Волошину. С этим же, вероятно, связано и наличие большого числа «дуплетов», то есть вариаций одного и того же образа, попыток заново пересмотреть его возможные связи. Как замечал Л. Озеров, «разрозненные, написанные в разные годы стихотворения Тютчева невольно объединяются в определенные циклы, льнут друг к другу. Властная мысль сочетает их, даже если они отделены десятилетиями»[134]. Стоит вспомнить неоднократно повторяющиеся у Волошина образы огня, пала, оков, миража, бреда и т. п. Он объединяет в единый цикл поэмы, написанные в 1922—1923 гг., с поэмами, возникшими в 1915 г. В книгу стихов о революции органически входят стихи 1905 года.
Следует отметить, что неслучайность отмеченных черт сходства подтверждается сходством ряда образов Тютчева и Волошина. Их отличает напряженная интеллектуальность и активное человеческое начало. Может быть, это одно из самых важных противоречий и одна из главных побед как Тютчева, так и Волошина, что, придя к историческому фатализму, они не стали «праздными соглядатаями» социальных процессов. Их поэзия — активное ниспровержение их же исторических концепций, по которым человек ничтожен перед природой и не способен управлять своим развитием. Несмотря на пессимистические выводы о том, что судьбы человечества зависят от каких-то «демонов», поэты мужественно вступили в бой с этими «демонами», бросая им вызов, призывая своего читателя к непокорности, восстанию, активной позиции: «Так будь же сам вселенной и творцом! Сознай себя божественным и вечными и плавь миры по льялам душ и вер. Будь дерзким зодчим Вавилонских башен, Ты, — заклинатель сфинксов и химер!» (303) — так заканчивал свою поэму «Космос» Волошин. Умная поэзия Тютчева и Волошина просветляет и современного читателя. Можно считать, что герой поэзии Тютчева и Волошина явился словно бы предвосхищением современного героя литературы — ученого, интеллигента второй половины XX столетия, выступившего против демонов термоядерной войны.
Творчество Волошина явилось закономерным продолжением и развитием традиций русской классической литературы, и в частности ее тютчевской линии. Выявление этой связи, как видно, не только приводит к более глубокому понимание творчества Волошина, но углубляет наше представление и о Тютчеве. Видимо, и литературные традиции имеют, пользуясь современным термином, «обратную связь». Выявляя литературные традиции, яснее понимаешь те явления жизни, которые этими традициями отражены. Вопросы литературной традиции поэтому не могут быть сведены к внутрилитературному ряду. Установление этих связей — один из путей к пониманию исторических процессов и явлений.
МАКСИМИЛИАН ВОЛОШИН И АНДРЕЙ БЕЛЫЙ
В одном из вариантов автобиографии, составлявшемся в 1920-е годы, Волошин писал о поре своего духовного становления: «Доживался последний год постылого XIX века: 1900 год был годом „Трех разговоров“ Владимира Соловьева и его „письма о конце Всемирной Истории“, годом Боксерского восстания в Китае, годом, когда явственно стали прорастать побеги новой культурной эпохи, когда в разных концах России несколько русских мальчиков, ставших потом поэтами и носителями ее духа, явственно и конкретно переживали сдвиги времен. То же, что Блок в Шахматовских болотах, а Белый у стен Новодевичьего монастыря, я по-своему переживал в те же дни в степях и пустынях Туркестана, где водил караваны верблюдов»[135].
Вступление Андрея Белого и Волошина в литературу было почти одновременным, но особенно примечательной была их синхронность во внутреннем смысле, в сходстве первоначальных творческих импульсов. «Безбрежное ринулось в берега старой жизни; а вечное показало себя среди времени, — характеризовал Белый свои ощущения рубежа веков, — это вторжение вечного ощутили мы в 1898 и 1899 годах землетрясением жизни»[136]. Волошин и Андрей Белый — не только представители одного писательского круга, но и духовные спутники, «сочувственники» и «совопросники». Переживание нового века как новой эры, неопределенные ожидания кардинального переворота во всем жизненном устройстве, предчувствия обновленного, духовно преображенного мира и одновременно происходящая ломка художественных вкусов и пристрастий, попытки выразить «новое» мироощущение через «новое» искусство, раздвинуть пределы художественного видения, — все это роднит А. Блока, А. Белого, М. Волошина и других представителей того поколения, которое обычно определяется как вторая волна русского символизма. Примечательно, что, отвечая на анкету Е. Я. Архиппова (30 июня 1932 г.), и в частности на вопрос «Взаимоотношения (непосредственные и заочные) с какими поэтами и писателями Вы считаете для себя ценными (на протяжении всей жизни)», — Волошин назвал шесть имен, и среди них — А. Белого. В ответе на другой вопрос анкеты — «Любите ли прозу А. Белого?» — Волошин иронически отозвался о «Петербурге» и заметил, что «Серебряного голубя» «пытался перечитывать и не смог»[137]. Белый был близок Волошину прежде всего как личность, как ярчайший выразитель символистского миросозерцания, и отношения их, по-видимому, наиболее целесообразно рассматривать в историко-биографическом аспекте.