Сергей Городецкий – Письма времени (страница 10)
Господи! Выведи меня на путь истинный и желанный.
Вчера. О, какая я вчера была безрассудная: говорила о своей тоске, о своем стенании сердца… Зачем? И кому? И даже чувствовала слезы у себя в голосе, чуть не разрыдалась. Мне было так тоскливо и как-то немного сладко-тоскливо. Хотелось рыдать стихами…
И вдруг он заметил? Он ведь совсем другой. Для него жизнь – это кипучее море деятельности, а не бесцельное созерцание. Для него я со своей тоской смешна. Он постарался бы стряхнуть эту тоску и бросился в какое-нибудь дело. А я как-то бессильна перед ней, вероятно перед всем бессильна…
Эхенбаум иногда напоминает бога Аполлона своей мужской, немного суровой прелестью, соединенной с некоторой романтикой, а иногда мальчишку-школьника, нахального, самоуверенного, переворачивающего все на свою школьную изнанку. У него очень хорошая нижняя часть лица, прекрасный изгиб рта, красивая, освещающая улыбка, но глаза, лоб, волосы еще не развились. Глаза под влиянием некоторых дурных чувств, жадности и любви к наживе делаются узкими, серыми и нехорошими, скулы выдаются, лоб морщится, волосы не слушаются гребенки. Мне почему-то кажется, что у людей с дурной нижней частью лица и хорошей верхней, прирожденные дурные наклонности, но они стараются исправить их и бороться с ними, а у людей, имеющих нижнюю часть лица красивую, и верхнюю некрасивую – природные свойства чужды злых помыслов и только потом в жизни сознательно или бессознательно они приобретают их.
18 мая 1919 г. Утро.
Я так занята целый день, что мне некогда даже разогреть себе каши. Вчера я, например, делала это таким способом: взяла горячего кипятку и налила в чашку с кашей. Но каша от этого делалась только жиже, но не теплее.
Мамочка, моя милая дорогая мамочка. Господи, сохрани ее, мою родную. Мама, я буду целовать подол твоего платья, только приезжай, только дай долго-долго смотреть на тебя, моя родная мамочка. И Витя… И Володя…
Господи, неужели нет просвета? Неужели все время будет так? Ты же знаешь, Господи, я – не смогу жить так. Я покончу собой. Ты же знаешь, Господи, ты понимаешь, что это не грех. Что жить отвратительно, пошло, гадко, жить хуже животного грешнее, чем лишить себя жизни…
Господи, не наказывай меня за эти мысли. Ты знаешь, они идут от чистого сердца, и ведь не может же быть иначе. Ты сам знаешь. Не может в гадкой зловонной яме вырасти роза! Не может и человек, живущий гадко петь радость жизни. А жить можно лишь тогда, когда жизнь – радость. Страдание – тоже радость. Но если жизнь – пошлость и абсолютное отсутствие чего-либо содержательного, имеющего смысл – лучше умереть.
15 июля 1919 г.
Мои грезы: Я сижу и жду его. Он приходит, молча опускается у моих колен и без конца целует мои руки. Без конца… И так хорошо чувствовать мои маленькие руки в его больших, мужественных лапах (но все это выговаривается совсем не так красиво, как думается). Потом он берет меня и несет к столу, уставленному белыми цветами, и тонкими кушаньями в хрустальной посуде. Я откидываю его спутавшиеся белокурые волосы, целую его большой лоб и нежно, нежно смотрю в его глаза. Я не могу отвести взора, заглядываю в самую глубину его серо-голубых глаз. И так и остаюсь в кресле, не умея оторвать глаз от него, готовая целую вечность созерцать дорогие черты…
Или: Целый день я работаю, тружусь. Работа интересная, хорошая, живая, требующая неустанного умственного напряжения и твердой энергии. Серьезная целый день, деловая (например, если бы я заведовала Народным домом. Господи, сколько тут всякой хорошей работы!), я, наконец, прихожу к себе домой. И сразу становлюсь маленькой девочкой, какая я есть на самом деле. Смеюсь, болтаю, капризничаю, шалю, бегаю и проделываю всякие хулиганские штуки, на которые у меня иногда так много способностей. И чтобы он тоже был все время со мной.
И чтобы мамочка была тоже здесь и Витя и Володя тоже были здесь. И так было бы хорошо!
Мамочка, что ты делаешь теперь? Может быть так же как я, облокотившись о стол, плачешь горько, горько…
24 июля 1919 г.
Мне кажется, что я создана для страданий. Я становлюсь лучше, сознательнее, умнее, когда страдаю. В последнее время у меня была целая плеяда мук, и я чувствую, что в последнее время я думала больше, жила полнее, чем прежде. Даже волосы мои стали виться красивее, чем раньше. Итак, у меня дилемма: хочу жить красиво во всех отношениях. А живу красивее тогда, когда каждая минута приносит страдания. Что делать? Страдать и найти в страдании наслаждение? Хороший удел!
Я все забываю, что счастья то я ведь недостойна. За все свои проделки, за глупые кутежи и другие разные гадкие вещи я недостойна счастья. И я должна воспринимать это, как должное.
А все таки, как хочется настоящего, хорошего счастья, глубокого, глубокого!
Странно. Цветы всегда говорят мне правду. В позапрошлом году я так много находила пять в сирени. И действительно, была почти счастлива – ведь такая хорошая зима была 1917 – 1918 года и лето и все. А теперь – какой-то сплошной ужас. И это в двадцать один год! И как подумаешь – не видала я ни одной крошечки настоящего или хоть какого-нибудь счастья.
Я теперь очень часто спрашиваю сирень. И очень часто, почти всегда она мне отвечает «нет». Почему «нет», когда мне так хочется услышать «да»? И по поверке все оказывается верно. Самое ужасное – это то, что я теперь не верю, что у меня когда-нибудь будет что-нибудь хорошее.
Единственно – это сцена. И зачем только я сегодня говорила про нее Ром Львовичу? Да еще защищала перед ним, когда он говорил, что библиотека лучше сцены… Самое хорошее, самое дорогое как будто выходило из меня. И минуту до разговора я собиралась бросить все и уйти в театр. А теперь думаю: нужно хорошенько все это обдумать.
20 ноября 1919 г.
И зачем только убили Изорова! Господи, сделай чудо! Пусть снова встанет мое солнышко! А может быть это чувство беспредельной тоски относится к кому-то другому?
В общем – глупо. Дрянь я порядочная! Вот и все. Даже противно писать.
Декабрь 1920 года.
24 мая 1921 г.
14 октября 1921 г.
Несколько лет спустя жизнь подарила ей встречу с человеком, для которого она стала другом и опорой на всю жизнь.
16 июля 1924 г. Кинешма.
«Милая, дорогая, хорошая, золотая, единственная и любимая Антонина Николаевна! Только сейчас смог написать Вам это письмо. Как только приехал – тотчас меня закрутили, и почти все эти дни мы провели вне города на велосипедах. Ездили за 20 верст – катались, объедались земляникой и разными ягодами. А сейчас пошли страшные дожди с грозой и бурей – как будто бы я занес из Питера питерскую погоду. Приняли меня хорошо. Остановился там, где хотел. Несколько человек обиделись, что не остановился у них. Приехал я в субботу в полдень и хотя до сих пор нигде не бывал, уже в тот же день вечером разлетелась весть о моем приезде. Сейчас я спасаюсь и скрываюсь от знакомых и скоро удеру из города в деревню, как только пройдут дожди. В самом городе – скука и тоска. Люди мне не нужны, а кругом Кинешмы хорошо.
Здесь вдали – еще сильнее чувствую, как Вас люблю, мою единственную, золотую, нужную мне как воздух, как свет. Когда иду по полям, думаю – вот бы Вы были со мной… Я уже сильно загорел и чувствую себя бодрее. Целую Вас много, много раз, Ваши волосы, глаза, лоб, руки. Знаете, моя единственная и любимая, что так, как я Вас люблю, – я не любил никогда и никого уже не полюблю…»
К семейному архиву Б. П. относился очень бережно. Он хранил, порой, совсем незначительные бумаги и документы, которые сейчас приобретают особую значимость и смысл. Велись и «семейные записи», где одной, двумя строчками фиксировались наиболее значимые события.
«Всерьез, надолго, навсегда (1925 г.) – три слова о начале семейной жизни. Б.П. окунулся в литературную жизнь Петербурга после военной службы, отнявшей у него пять лет, и его короткие, дневниковые записи – как бы вехи в поиске своего пути – в итоге пути литературоведа-исследователя: «Зимой вел газетные кружки в «Ленинградской правде» (1926 г.), «Поступил в Гос. университет», «Зачислен лектором по художественной литературе в Губпросвет» (1928 г.), «Выдвинут в аспирантуру» и т. д.
В 1931 году он пишет в письме к жене: «Сейчас я пишу неторопливо (какое это хорошее чувство – писать неторопливо) и продумываю каждое слово (именно начинаю продумывать) и после долгого отсутствия этого – сейчас неторопливое продумывание приносит чувство почти физического удовлетворения. Короче, я медленно выздоравливаю, становлюсь самим собой. «Выздоравливаю», очевидно, в переносном смысле. Я весь этот прошлый период… торопился, работа была внешняя… Но сути-то не было, это я сам чувствовал очень хорошо. Все эти кружки, лекции и т. д. потому у меня (только у меня) и не срывались, потому что мы на них жили ряд лет, ибо надо было давать каждый раз что-то новое, может быть, интересное, но по-существу – в глубине я не шел.
Дома я один. Тихо. Балкон открыт. У нас дивно хорошо. В промежутке между окон в ванной голубиная мама снесла яичко и сидит на нем. Думаю, что будет маленький голубок».
В 39-м, после многолетнего перерыва Б.П. записывает: «Будем продолжать эти семейные записи. За это время случилось: 1935 г. – закончил аспирантуру и получил звание кандидата филологических наук.