реклама
Бургер менюБургер меню

Сергей Гандлевский – Незримый рой. Заметки и очерки об отечественной литературе (страница 60)

18
в ложбине станция куда сносить мешки всей осени макет дрожит в жару твердея двоюродных кровей проклятия смешны не дядя‐де отнюдь тебе я в промозглом тамбуре пристройся и доспи на совесть выстроили вечности предбанник что ж дядю видимо резон убрать с доски пржевальский зубр ему племянник ты царь живи один правительство ругай ажурный дождь маршрут заштриховал окрестный одна судьба сургут другая смерть тургай в вермонте справим день воскресный я знаю озеро лазурный глаз земли нимроды на заре натягивают луки но за полночь в траве прибрежные зверьки снуют как небольшие люди нет весь я не умру душа моя слегка над трупом воспарит верни ее а ну‐ка из жил же и костей вермонтского зверька провозгласит себе наука се дяде гордому вся спесь его не впрок нас уберут равно левкоем и гвоздикой и будем мы олень и вепрь и ныне дикий медведь и друг степей сурок

Я уверен, что авторы, чья молодость пришлась на приятельство с Цветковым – вроде круга “Московского времени” или русских американских писателей относительно молодого поколения, выиграли в литературном масштабе, просто благодаря одному его присутствию, настолько он был естественно значителен.

Он был одним из трех-четырех столпов моей жизни, включая родителей и любимых женщин, и вот этот столп внезапно осел, и я, несмотря на свои нешуточные годы, уже которую неделю растерян. Вчера я просматривал в личных сообщениях ФБ нашу редкую переписку минувшего года. Последние месяцы сплошь отрывистые деловые переговоры – разве что в конце сентября 2021‐го, после большого перерыва выслушав его чтение на фестивале “СловоНово”, я расчувствовался и написал ему ближе к ночи e-mail из своего гостиничного номера: “Спасибо. Очень сильное впечатление – до слез”. И тотчас получил ответ: “Мерси, Серега”.

Тебе, как говорится, мерси, дорогой Алеша. За всё.

Навсегда остались в памяти несколько цветковских сентенций. О сложности: не Кант сложен – предмет его сложен. О Бахе: есть Бах, а есть – остальная музыка. И главная Алешина премудрость: стихи должны поражать. (Стихи. Должны. Поражать.) Его стихи и поражали.

Его до преклонных лет отличала вера в свою звезду и легкость на подъем. И с похожей легкостью он взял и умер, будто в очередной раз снялся с места.

2022

Часть III

Домашняя работа

Моему отцу

От автора

Всю сознательную жизнь я время от времени размышлял над всякими вопросами поэзии, которой отдал эту самую жизнь – прошу прощения за пафос. Окончательных ответов на свои вопросы я, по всей видимости, не получил, но собственно ход моей мысли может быть любопытен для людей, особенно молодых людей, неравнодушных к этому искусству.

Им в первую очередь я и адресую эти рассуждения.

А посвящаю я настоящие писания моему отцу, Марку Моисеевичу Гандлевскому, который искренне любил стихи и, видимо, увлек меня своей любовью.

Танцы за плугом

Г. Ф. Комарову

Ей-богу, не знаю. Думаю, что не сильно ошибусь, если предположу, что подавляющее большинство людей прекрасно обходятся без поэзии. И это по‐человечески не говорит о них ни хорошо, ни плохо: они просто не получают от стихов удовольствия.

Английский классик Уистен Оден высказался вполне определенно: Poetry makes nothing happen, что можно перевести как “поэзия ничем не оборачивается” или совсем вольно: “Поэзия – сотрясение воздуха”. И все же безделица поэзии для восприимчивого к ней человека иногда оборачивается эстетической радостью, даже потрясением.

Когда‐то в древности стихами (впрочем, по нынешним понятиям довольно необычными) писались священные тексты – считается, что для удобства массового запоминания наизусть. Спустя столетия поэзия опростилась и постепенно стала пристрастием и баловством, вроде спорта, коллекционирования всякой всячины или любви к путешествиям. Баловством‐то баловством, но с самыми серьезными вещами: с любовью, со смертью, со смыслом или бессмыслицей жизни и т. п.

Не только великий писатель, но и очень умный человек Лев Толстой считал, что сочинять стихи – все равно что танцевать за плугом. Он, вероятно, имел в виду, что думать на главные темы и так непросто, зачем же еще усложнять себе задачу, отвлекаясь на всякие выкрутасы – размер и рифму. Но чуткие к поэзии люди могли бы возразить, что Толстой, в общем и целом, прав, кроме тех случаев, когда он не прав.

Возьмем для примера такое философское суждение: объективный мир и человеческое мышление имеют принципиально разные начала, поэтому все попытки осмыслить устройство мироздания тщетны. Суждение как суждение – глубокое и горькое, его можно принять к сведению. Но вот как высказался на ту же тему Тютчев:

Природа – сфинкс. И тем она верней Своим искусом губит человека, Что, может статься, никакой от века Загадки нет и не было у ней.

Для чувствительного читателя эти четыре строки тотчас делают отвлеченное философское предположение личным переживанием, дают возможность испытать собственную и сиюминутную эмоцию от старинной выкладки ума. А знать какую‐либо точку зрения на предмет и испытать по поводу того же предмета собственное чувство – качественно разные вещи.

Зачем мы посещаем памятные для себя места – двор детства или окрестности дачи, где жили когда‐то? Мы разве не знаем заранее, что нас там больше нет, что нет в живых многих людей, с памятью о которых связаны эти пейзажи? Или для нас новость, что время безвозвратно проходит? Всё мы прекрасно знаем, но хотим пережить этот опыт вновь, понарошку воскресить прошлое, убедиться в собственной причастности к печали и радости жизни.

Что‐то такое представляет собой и поэзия в сложившемся за последние два с половиной столетия понимании. Ее можно сравнить со снадобьем, под воздействием которого разыгрывается воображение и человек на время оказывается под обаянием какого‐либо авторского настроения или хода мысли, но при этом все‐таки отдает себе отчет, чем вызван неожиданный прилив определенных мыслей и чувств. Нечто вроде полусна на заказ.

Вот этот‐то, сродни наркотическому, эффект искусства, скорей всего, и раздражал моралиста Толстого. И он имел право на раздражение, поскольку, как мало кто, знал, с чем имеет дело.

Но здесь – перекресток. Если мир и человеческая жизнь в нем – урок с более или менее известным ответом, то поэзия, конечно же, помеха, потому что рассеивает внимание и отвлекает от “учебы”. При таком раскладе поэзия может пригодиться лишь в качестве наглядного пособия или мнемонического подспорья.

Но если допустить, что мир возник и существует по мановению непостижимой – личной или безличной – творческой стихии, то искусству, включая и такое бесполезное, как поэтическое, нечего стесняться: соразмерность и равновесие его шедевров пребывают, как кажется, в согласии с загадочными законами и пропорциями мироустройства.

Хочется думать, что именно это имел в виду Пушкин, когда сказал: “Поэзия выше нравственности – или, по крайней мере, совсем иное дело”.

Получается, что я так и не ответил на вынесенный в подзаголовок вопрос: “Зачем нужны стихи?” Но это, в конце‐то концов, даже утешительно: значит, поэзия – из ряда главных явлений человеческого бытия, смысл которых так и останется вечной головоломкой.

Выше я пытался возражать толстовскому сравнению поэзии с танцем за плугом; сейчас я собираюсь Толстому поддакивать.

Со времен романтизма поэзия добилась права не приносить ощутимой пользы, но это послабление усложнило стихотворцам задачу. Освобожденные от обязанности поставлять читателям какие‐либо положительные сведения, лирики обрекли себя на максималистский режим эстетической оценки и самооценки: либо пан – либо пропал.

В помянутом четверостишии Тютчева (“Природа – сфинкс. И тем она верней…”) содержится философская мысль, но это вовсе не правило лирического жанра, просто Тютчев – автор с таким складом ума и таланта. Можно привести примеры немалого числа шедевров самой скромной, на равнодушный взгляд, содержательности при неэкономном расходовании слов – мастером на такие опусы был Георгий Иванов:

Если бы я мог забыться, Если бы, что так устало, Перестало сердце биться, Сердце биться перестало, Наконец – угомонилось, Навсегда окаменело, Но – как Лермонтову снилось —