реклама
Бургер менюБургер меню

Сергей Черепанов – Алая радуга (страница 44)

18

Близится рассвет. Стихают зарницы, видно, и впрямь замолкли далекие грозы.

Когда со стороны станции снова слышится гудение мотора и вспыхивают стелющиеся по тракту путевые огни, Михей говорит:

— Пойди-ка, Мариша, встреть Гришана. Да передай ему: пусть остановит машину на часок, отдохнет.

Девушка еще сомневается, нерешительно мнется, понимая, что не зря дед дает ей такое поручение. Но Михей настойчив, а на сердце у девушки томительно тревожно, и не идет она, а бежит навстречу своему счастью.

— Эх т-ы, жужелица! — замечает ей вслед Михей. — Все вы такие…

И еще проходит час, а, может, и два. Бледнеет небо, спускается на улицу легкий туман, плещут волны на озере, перекатывая прибрежную гальку, короткими порывами дует ветер. Нахлобучив папаху поглубже на голову, ходит Михей от двора к двору, будит хозяев, выполняя поручения Ивана Захаровича. Вскоре и сам Иван Захарович возвращается с поля. Остановив усталого коня возле Михея, спрашивает:

— Ну как, не вернулся еще Гришан с элеватора?

— Вернулся.

— Снова на стан поехал?

— Да нет. Во-он там, на выезде, машину остановил. Отдыхает.

— Чего ж это он?! Небось, не время теперь.

— Мой грех, — вздыхает Михей. — С меня спрашивай. Я туда Маришку послал. Хлеб не ждет, а ведь и любовь-то тоже нужна. Позорюют чуток, глядишь, днем спорее работать будут.

— Коли так, ладно! — соглашается председатель. — Только смотри, чтобы зоревали недолго… Я тоже сейчас заеду домой, вздремну, чего-то ног под собой не чую.

И Михей тоже устал. Как и всегда после бессонной ночи, начинает его одолевать дремота, смежаются веки, покалывает суставы в коленках, успокаивается от тревог и забот старое сердце.

ОКАЯННЫЙ ПАРЕНЬ

Матюха Чекан сидит на поляне возле дома, обхватив колени руками, и с улыбкой слушает проклятия матери. Его мать, Лукерья Даниловна, наполовину высунувшись в раскрытую створку окна и показывая кулак, кричит:

— Чтоб тебе, анафеме окаянной, на том свете икнулось огурцами и помидорами! Чтоб тебе, ироду, руки пронзило, коли еще раз на гряды полезешь! Только зайди у меня в дом! Только зайди! Я те, патлатому, покажу, как мать разорять!

— Вы бы потише, маманя, кричали-то, — говорит Матюха. — А то всех соседей взбулгачите. Эко что крику, будто невесть что случилось.

— Матушки мои, — еще больше распаляется Лукерья, — разорил да еще насмехается, окаянный человек! Вон из моего дома. Во-он! Чтобы следу твоего больше тут не было.

— Эх, маманя! А еще икону в переднем углу держите, по утрам об пол лбом стукаетесь! Разве так можно?

— Убирайся от двора, пока цел! Народила я тебя, проклятого, на свою голову. Вырастила дурака!

— Уйду. Только зазря вы, маманя, в истерику ударились. Не велик ведь урон-то: десяток огурчишек да столько же помидорцев. С десяти гряд это самый последний пустяк. А ребятишки-то предовольнехоньки. Ели, небось, да тебя добрым словом поминали.

— Оголодали, поди-ко, твои ребятишки, окаянная голова.

— Не-ет, отчего им оголодать-то? Ребятишки справные. У них дома, небось, овощей не меньше, чем у тебя. А ведь с чужого-то огорода огурчики, говорят, всегда слаще. Сама, поди, помнишь, как меня, мальчонку, в чужих огородах огурцы воровать посылала…

Напоминание об этом окончательно переполняет чашу терпения Лукерьи. Она истошно начинает причитать, отходит от окна, и через минуту к ногам Матюхи летят его сапоги, брюки, гимнастерка, чемоданчик с немудреным слесарным инструментом, бобриковое пальто, которое он недавно купил, шапка, полотенце и один старый валенок. Старуха, по-видимому, выбрасывала первые же попавшиеся ей под руку Матюхины вещи.

Матюха, не меняя позы и по-прежнему улыбаясь, вытаскивает из кармана засаленную, помятую пачку с папиросами и закуривает.

В самый разгар выселения из соседнего двора привлеченная шумом и криком выходит бабка Дарья Семеновна. Увидев сидящего на поляне Матюху и разбросанные около него вещи, всплескивает руками и, мелко семеня башмаками по игольчатой траве, бежит к раскрытому окну.

— Матюша, что это у вас?

— Маманя воюет, — равнодушно отвечает Матюха. — А ты, бабушка, к окошку-то близко не лезь, постерегись, как бы в тебя маманя чем-нибудь не влепила.

— В своем ли она уме-то?

— В своем. Только разъярилась маленько.

— Опять, наверно, ты чего-нибудь нагрешил?

— Да уж, понятно, я. Кто же боле-то? Ребятишки тут ко мне приходили, Любин сынишка с дружками. Ну, я и того… сунул им в гостинцы по одному помидорчику. А мать возьми да и накрой. Ребятишки кто куда, как воробьи, вспорхнули и улетели. Мать мне за гостинцы расчет производит.

— Ай, ай, ай! — укоризненно качает головой соседка. — Как же это ты так, Матвей? Мать ведь она тебе все-таки.

— Да уж, понятно, мать, — соглашается Матюха. — От другой не стал бы терпеть…

Дарья Семеновна подбирается ближе к окну и успокаивающе зовет:

— Лукерья Даниловна, голубушка, обожди-ко малость!

Голос постороннего человека охлаждает накаленную в доме атмосферу, военные действия приостанавливаются, и в раскрытую створку снова высовывается хозяйка. На этот раз лицо у Лукерьи Даниловны уже не разъяренное, а улитое слезами, посыпанные бусом редкие волосы выбились из-под платка.

— Посмотри-ко, баушка, на разорителя моего, — слезливо обращается она к Дарье Семеновне. — Иной сын все в дом норовит, а этот, окаянный, из дому тащит. Прошлый раз деньги на трудодни получил, а полностью не принес. Спрашиваю: куда деньги девал? А ребятишкам, говорит, пряников купил, да Любкиному Степке игрушки подарил. Сегодня с гряд самолучшие огурцы и помидоры снял и опять тому же Степке с дружками раздал. А я эти огурцы и помидоры на продажу готовила. Думала, вот завтра утром на станцию, к поезду снесу, глядишь десятка-другая рублей в хозяйстве добавится. И на все-то ему наплевать!

— Женила бы его, — замечает Дарья Семеновна.

— Женишь, как бы не так. Связался с Любкой Куделиной и знать более никого не желает. Девки в деревне, эвон, какие нагулянные да гладкие ходят, одна другой краше, а он выбрал себе, прости господи, ни девку, ни вдову, ни мужнюю жену. Да чтобы я такую сноху на порог пустила? Убей меня гром, ни за что!.. Пусть лучше забирает свои монатки и идет куда ему вздумается.

Докурив папиросу и потушив окурок о каблук сапога, Матюха поднимается с поляны и направляется уходить со двора.

— Ты хоть вещи-то с поляны убери, — наставительно напоминает ему Дарья Семеновна.

— Не я набросал, не мне убирать, — говорит Матюха. — Прощайте покуда!

— Куда ты?

— Пойду разомнусь маленько.

Над Октюбой погасли последние лучи вечернего солнца. Высоко в небе тают радужные отблески зари, вспыхивают, звезды, однорогая луна повисла над дальним лесом. А на земле, на широких деревенских улицах, уже густеют сумерки, из-за углов домов и надворных построек расползается мрак, с озера свежий ветер доносит прохладу, из огородов — сладковатые запахи картофельной и морковной ботвы.

Сгорбив плечи, устало бредет Матюха обочиной пыльной дороги в сторону выезда к Черной дубраве. Теперь, когда он один, улыбка сбежала с его губ, брови сдвинуты, на переносье легла морщинка.

Возле дома Куделиных останавливается, словно ждет, не мелькнет ли в ограде знакомый Любин платок, но Люба вторую неделю безвыездно находится в поле, и, безнадежно махнув рукой, он отправляется дальше.

Кончается околица деревни, за околицей бугор, а на бугре некошеное разнотравье. Впереди — темный, застывший в дреме лес, всполохи зарниц и безмолвие, изредка нарушаемое далеким стрекотом уборочных машин. На полях начинается жаркая пора: убирается рожь, дозревают буйноколосные хлеба.

Матюха ложится в высокую траву и, запрокинув руки за голову, долго смотрит в необъятную бездну неба; усыпанного звездами. Мысли обуревают его. Как было бы хорошо, думает он, если бы все люди одинаково понимали радости жизни. Вот мать: радуется только деньгам. Сама сладкой булки не съест, как следует не оденется, каждую копейку несколько раз пересчитает и все копит и копит. А для чего? Кому? Он, Матюха, ее единственный сын, значит для него. Но ведь у него свои руки есть, работает он колхозным слесарем, небось, сумеет сам себя не только прокормить. Однако, может, и не для него, а так просто, от дурости. Выросла мать в нужде, теперь этой нужды не видит, а вот не может насытиться. Скорее всего так. Если бы думала о сыне, не мешала бы ему ни в чем. Без ее ведома огурца в огороде не сорвешь, не только что лишний раз в кино сходить. Все учтет и в строку поставит. И не понимает, что, кроме денег, есть еще что-то другое, более дорогое и близкое.

Давно любит Матюха Любу Куделину, а из-за нее — и парнишку ее, Степку. Завлекла его Люба песнями, веселым характером, синими глазами. Да и жалко их: и ее, и Степку. Не удалась Любе первая девичья любовь, отдала ее в нечистые руки и ожглась, осталась одна с маленьким Степкой. Теперь держится сторожко и даже ему, Матюхе, не верит. А он все, что есть у него и что будет, отдал бы ей без остатка. Сколько раз зоревал с ней на лавочке возле ее дома, уговаривал, доказывал и ничего не достиг. Как птичка пуганая боится взять с ладони зерно, так и Люба боится новой любви. Не столько его опасается, сколько матери, Лукерьи Даниловны, ее скупости, грубости и неуживчивости. Как бы не расстроила старуха их радости, не разбила семейной жизни. Видишь ведь, как говорит-то: такую сноху на порог не пустит… Однорогая луна растаяла и исчезла с ночного неба. В густой темноте пролетели над бугром дикие утки с Сункулинского озера на Октюбу. Запоздало проскрипел коростель.