Сергей Буданцев – Саранча (страница 8)
По дороге встретился Траянов. Вежливо снял фуражку, поглядел брюзгливо. Таня едва не вскрикнула: «Фет! На
Фета же он похож!» И мгновенно успокоилась от своих тревог.
В хате удушала чинная праздничная скука. На столе топорщилась свежая суровая скатерть. На стенах обильно висели рушники, бумажные розы, картинки, килимы, на одной лавке лежал палас. Здесь довольство выставляли на вид, подчеркивали. Все это сплывалось, – не вздували огня.
Старуха ввела гостью, встала у двери на страже, взялась выспрашивать, с неожиданным упорством наступая, – кто они такие да откуда муж, где поженились, есть ли дети.
– Слыхала я об вас от сына, от Олуши. Все уши прожужжал. Да ведь он у меня шалый, не то что Афоня. Его вскружить легко.
Вздыхала с неприязненной старческой проницательностью, длинно рассказывала о том, как портится народ, как холостые жеребцы льнут к чужим женам.
– Я баб виню: легко поддаются, как щепка под каблуком. А мужикам что?
Нравоучительно посапливала, покряхтывала и ровным, неизменным говорком, от которого становилось сухо в горле и шумело в ушах, читала книгу своей памяти. И все в этой книге повествовалось о грехе, завлеканьях, лжи, преступных любовях и о том, как нужно этого опасаться, чтобы вот всю жизнь прожить и ничего про себя дурного не вспомнить.
Поздно, часам к одиннадцати, Таня задремала, старуха вышла, – темнота за окнами загудела приближением людей. Таня ослепла от света пылающей лампы-молнии.
Возвратились с работы братья Веремиенко и Михаил Михайлович. От кашля, трудных сморканий, махорочного дыма стало тесно. Афанасий Ипатыч распорядился накрыть стол: обещали быть к ужину Эффендиев и техники; повел всех умываться. Первым обратно явился Онуфрий
Ипатыч, раскрасневшись, с мокрыми, приглаженными волосами, сел на лавку, гордо одобрял суету с закусками.
Старуха звенела посудой у шкафа, девочки таскали холодцы и окорока, сгибаясь под тяжестью блюд, выпячивая животенки. Веремиенко, со счастливой улыбкой, придвинулся к Тане.
– Брат вдовеет два года. Мать ведет все. А сейчас ни у кого в округе нет такого хозяйства. Жениться не дозволяет.
Первая – говорит – не сахар была. Бог за грехи вторую еще хуже пошлет. Гоголь старуха! А какие бабы на брата засматриваются! Да он матери не перечит.
Таня подивилась сухой силе этой старухи, – ее не сбить с твердых, скрипучих мыслей, которые она считает благонесущими, въевшихся как морщины в кожу. Таня ненавидела с детства таких упрямых старух, не удержалась и тут:
– А я бы на месте вашего брата так легко не сдалась.
К ужину пришел Эффендиев с одним из гидротехников.
Извинившись, хозяин достал из-под лавки две бутылки виноградного спирта, налил стакан, произнес: «Дай, боже!
– Поправился: Будьте здравы, товарищи!» – выпил, подал
Эффендиеву. Чара дошла до Онуфрия Ипатыча. Тот отклонил: «Не обессудь, брат, воздержусь!» – и горделиво и преданно взглянул на Таню.
– Налейте мне, Афанасий Ипатыч, – нарочно громко попросила она.
Старуха, стоя угощавшая гостей, даже зашипела и Тане уже не предложила ни одного блюда.
Михаил Михайлович повеселел, побагровел, мигая устало и беззаботно зелеными глазками, и все восклицал:
– Три четверти работы сделано, слышишь, Таня!
Эффендиев пил и ел, не отставая от председателя сельсовета, сиял белыми зубами, жмурился, со страстью обгладывая кости.
– Запарился я тут, – вдруг сказал он, – беженцы, наводнение, пятое-десятое. А как дела с саранчой, товарищ
Крейслер? Чудеса: я имею известия о саранче из центра по твоим же донесениям, товарищ Крейслер. (Он легко переходил на «ты».) Здорово у нас бумажки летают. Теперь уж ты мне тоже пиши, осведомляй. Глядишь, пригожусь.
Также неожиданно он повернулся к Веремиенко-младшему:
– Я и тебя вспомнил. Ты во время войны служил конторщиком у Шамси Асадулаева на промыслах. Я тартальщиком был, даром что мальчишка.
И в почтительной тишине рассказал, как его хотели арестовать и пришлось удрать в Степь, пастухом к молоканам – до самой революции. В чабанских скитаниях он забредал далеко, даже за персидскую границу, в страшные места, к берегам глухого озера Бей. Там, собственно, несколько озер и много речек, огромные пространства земли и песков заросли тростниками, в которых можно пасти скот только зимой, потому что летом из-за слепней и комаров скот бесится и люди заболевают. Только крайние бедняки остаются там, кое-где сея рис. Это немеренные места, неведомые воды, и туда течет Карасунь. Там по озерам встречаются плавучие острова, покрытые тростником, там есть участки, где почва состоит из отмерших корней тростника толщиною в пять и более аршин. И там постоянно водится саранча, иногда отрождаясь в несметных количествах. Все эти сведения Крейслер определил как драгоценные и записал.
Разошлись поздно. Оказалось, что о ночлеге Крейслеров никто не подумал.
– Старая ведьма нарочно это устроила, – шепнула Таня мужу.
– Не важно, – ответил тот вполпьяна. – Главное, три четверти работы сделано. Завтра спустят воду. И насчет саранчи начальство шевелится.
За стеной, слышно было, братья спорили с матерью, затем принялись таскать тюфяки в холодную горницу.
– Ну и матушка у Онуфрия Ипатыча! Я понимаю, почему он убежал из дому. И как нас приняли. Ну, чему ты радуешься! Сапоги рваные, ноги мокрые. Простудишься. И
все улыбается. Чему?
– Людям и примирению с ними.
– Да ты с ними и не ссорился, – тупо возразила она. – Ты весь, целиком им предан. Ты только меня не видишь, смотришь как на пустое место.
За дверью прошелестели и притихли легкие старческие шаги.
– Что с тобой, Танюша? Нас же слушают.
– Ну и пусть слушают, пусть знают все, как ты несправедлив ко мне.
И она расплакалась слезами женщины, которую не понимают.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
I
– А, здоров! – закричал Бухбиндер, высунувшись из задней комнатушки на звонок открываемой в аптеку двери.
– Малахольный пришел! – оповестил он. – Товарищ
Онуфрий Ипатыч!
Из комнатенки поползло урчание, обозначавшее удовлетворение и приветствие.
– Пьете? – хмуро спросил Веремиенко. – Кто?
– А что еще будут делать у меня в пещере такие волкодавы, как пан и ветеринар Агафонов? Не выдержал?
Пузырьки и банки отзывались на восклицания жалким, неживым дребезжанием. Хозяин никак не соответствовал изнурительной аптечной полутьме и грозной аптечной вони. Он всю округу удивлял прекрасно выбритыми щеками, желеобразно-пухлыми и легкими, не старившимися вот уже сколько лет. Меж выпуклостями щек, подбородка, лба с превосходным изяществом плавали толстый носик и улыбающиеся губы. Все это иллюминовалось живыми, светло-карими глазками. Бухбиндер славился пристрастием к девчонкам, которых брал в наложницы, чаще из заморенных мусульманских семей, откармливал, держал взаперти. Этой зимой ему посчастливилось соблазнить сироту-молоканку лет пятнадцати.
Веремиенко перешагнул порог пещеры, и вот он снова в продымленных кущах Бухбиндера. В полутемной каморке, с выходом в аптеку и дверкой в сортир, за утлым столом, на котором стояли две старинные, темные бутыли, пировали пан Вильский и статный великан Агафонов, внушительную крепость которого не успели еще съесть ни алкоголь, ни скука, ни тропический зной, ни малярия, – все то, за что зовут Закавказье погибельным. Веремиенко оторопел от затхлого чада, от запаха уборной, винного перегара, скверного табака, от решетчатого пыльного окошка под самым потолком.
И пошло: «Ипатыч, алкоглот, патлатый, да он сердцеед, сердцеед! Друзей ради бабы покинул, выпей, старик, налью, отец, закури, а то, смотри, бросил, Онуша, друг, за милых женщин налей ему еще, пан, догонять, догонять, догонять нужно, не могу, братцы, – толстое рыло хозяина летало над столом, как футбольный мяч у сыгравшейся команды, – одну кончили, трахнем за нее, Онуша, за милую твою, дай-ка завернуть, возьми у меня рештского, – уже прекрасные губы Агафоновы тянулись к нему, – дай, друг, поцелую, люблю тебя, Онуша, за любовь твою к женщине, за уважение», – дно второй бутылки подымалось все выше.
В магазине зазвенел дверной звонок, благовестник Бухбиндеровых барышей.
Он выбежал и вернулся, потрясая пачкой дензнаков.
– На бутылку араки есть, ребята! А вы лакать стесняетесь. Я вот сейчас татарину за банку ртутной мази хлопнул цену: тридцать лимонов, говорю. У него даже морду своротило. А сам: «Чох якши». Не поверите, до чего мне они надоели. Давеча фасую доверовы порошки, а так и ноет думка: хорошо бы в них стрихнину подсыпать. Очертела грязная татарва, холеры на них нет! Ну, кому переть за аракой?
Метнули жребий, вышло – пану.
– Ребята, сдавайте револьверы! За третьей посылаем!
Бухбиндер построжал. Напиваясь, гости не раз пытались предаться кукушке. Аптекарь никогда не терял памяти, – до стрельбы друг по другу не доходило. И слава богу, на двадцати квадратных аршинах трудно промахнуться даже в полной темноте. Палили в стены, в узор на ковре, однажды расстреляли целую корзину гранатов и персиков. Агафонов лениво полез в задний карман.
– На, черт с тобой. Пойду коня расседлаю. Засядем.
– Я тебя давно не видал, Онуфрий, – сказал Бухбиндер.
– Худеешь очень. – И заметил совершенно безразлично, как будто мысли рождались не в мозгу, а ползали, что ли, по лицу и он их едва замечал. – Мне Тер-Погосов жаловался на твоего немца.