реклама
Бургер менюБургер меню

Сергей Буданцев – Саранча (страница 10)

18

– Вдвоем?

– Нет, по округе еще хватит наших. Да ты что больно пытаешь? – И тут же замял упрек. – Нельзя такой беспорядок допускать, мирным жителям спокою нет. До чего дошли эти шахсеванцы.

Разговорчивый опустил поводья, крутя толстую вертушку. Попросил спичек и, в благодарность, рассказал, как разбойники, подкравшись неслышно к стаду, хватают барана-вожака и, надрезав ему уши, ставят головой прямо по тому направлению, куда нужно гнать бестолковых животных. Обезумевший вожак срывается с места, стадо за ним, – летят так, что на карьере лошади отстают.

– Мы в этом краю – главная культурная нация, мы и должны порядок производить, – важно заметил другой парень посуше, потемнее, постарше. – Без нашей силы вовсе все в упадок придет. А здесь такое богатство, – не фыркай, что, мол, неприглядно, – неужто ему даром пропадать! Пускай пролетариат попользуется, – и сам рассмеялся своей мудреной речи. – Ну, трогай! – сказал и деловито подобрался.

Солнце напекало по-весеннему, это, значит, градусов на тридцать с лишком, согнало десяток потов с Михаила

Михайловича, и, куда ни глянь, – везде его сверкание, везде его победительный жар. Жар ползет сверху, жар таится в прозелени трав, шелестит в камышах, зеркалится с надутой жилы канала, раздражает почесотой спину, – а туда нет возможности дотянуться, – мозжит, размаривает, – ну, вот, как твою же понурую лошадь, которая начинает звенеть заплетающимися подковами. И нет конца этому пышному свету, этому слишком щедрому зною, льющемуся на звонкую пустынную жизнь. Крейслер размышлял о государстве, отороченном, с одной стороны, льдистой тундрой, с другой – вечнозелеными деревьями, песками, звенящими в шестидесятиградусной жаре. И везде эти белесые глаза!..

Наконец-то развалины! Он даже вскрикнул, даже привстал в седле. Тут, очевидно, когда-то благоденствовал богатый хутор. Добрые две десятины пушились ярко-зеленой, сочной травкой, которая селится около жилых мест. Как зубья разрушенного молотилочного барабана, как ржавые якоря по берегу торчали черные останки пожарища. Еще намечались следы стены, окружавшей поместье: главные постройки и сад. Сад оставил пни, подобье дорожек, столбики беседок. И розы. Розы растрогали

Крейслера. Крепкие, от всяких посягательств защищенные кусты сияли листвой, жесткой и чистой, стеблями в колючках, и уже пошли в цветок. Мощная, благоуханная сила наливала сизоватые бутоны в сердитых усиках, и путник, хмурый и изнеможенный, вдруг ощутил, как спирит, дуновение потустороннего, обещание запаха. Этот аромат должен был оправдать все его тревоги и мучения, усталь; хорошо бы наткнуться на эти кусты и тем двум пограничникам. Тронул шенкелями лошадь, дружелюбно взглянул на солнце, поощрил: «Ну старайся, старайся, светило!»

Лошадь тревожно всхрапнула, прянула от остатков стены, едва не сбросив всадника. Послышалось легкое шипенье, знакомое всему живому. Он вгляделся в странную кучу чего-то отливавшего сизым, розовым, багрово-синим, зеленоватым. Семьи, племена змей, встревоженные, в злобе поднимали головы. Целая поросль вставала по стене. Безжалостно острые глаза смотрели отовсюду. Кобыла вынесла вскачь.

Сумерки наступили быстро, словно пролились; словно лавина полутьмы сползла на землю.

Крейслер распустил поводья, распустил колени, не чувствовал седла, кожа в растертом паху горела, тревога и досада, как жар, растекались по телу.

– Ну и попал, – говорил он вслух, чтобы ободриться человеческим голосом, – ты сам, балда, видел, как Карасунь меняла русло. И не мог догадаться, что нельзя руководствоваться старыми руслами.

Так, борясь с дремотой, держа путь на низко сидящую

Большую Медведицу, соблюдая совет, – повернув круто влево, ехать прямо, – пробивался он в ночи. Тьма кружила голову резким дыханием распускающейся растительности, тьма жалила укусами комаров, тьма подвывала шакалами, тьма таила пропасти; пустыни неба и земли сомкнулись, чтобы поглотить Михаила Крейслера. Слева, с северо-запада, затирая узкую полоску отблесков зари, всплывала туча, ее начинали прошивать, словно притачивая к земле, иглы молний. Туча вполголоса порыкивала громом.

Он бросил, как спасательный круг, в бездну: «Таня!»

Если бы она откликнулась! Он съежился, полегчал, изумился древней легкости детства, в которое неожиданно завела темнота. И вдруг под ним раздался дико-жалобный, многоголосый рев. За ревом последовало сотрясение.

Ставший взрослым тяжелый Крейслер едва не слетел с

седла и только через несколько мгновений непонимания, ужаса уразумел, что ржет его кобыла, что он сам заснул.

Близко жилье.

Жилье! Вон, вон оно сверкнуло огоньком.

Жилье! Внезапно напрягшееся воображение охватило все радости, какие даст ночлег. Он не усомнился в том, что это именно та контора, куда направляли давешние, канувшие во тьму красноармейцы.

Тогда огонь пропал. Так несколько раз он то появлялся, то гас, издеваясь над заблудившимся замысловатой игрой, изнурительной, вроде щекотки, пока в конце концов не затлелся где-то вовсе близко. Лошадь уперлась как вкопанная. Перед ней струилась вода. Темные массы строений висели почти вплотную перед глазами, границы их очерчивались точками многочисленных огней в окнах, довольно высоко поднятых над землей. Культура! Лошадь пошла вдоль загадочного рва, шириною, поскольку можно было определить, сажени две. Крейслер добрался до впадения канавы в реку, которая различалась лишь до середины, серея туманом. Огни пропали. Повернул обратно.

Снова засветились. И опять стали заходить за выступы каких-то массивов. Скрылись. Река. Моста и в помине нет.

– Эй! Кто-нибудь!

Ни звука.

– Эй, отзовитесь!

Молчание.

– О-го-го! О-о! А-а!

Кричал что-то нечленораздельное, постыдное в бессмысленности, вопя, напрягал все тело, горло саднило, орал, простирал руки. Огни жилья удалялись. Нет, не удалялись, – превращались в насмешливые блестки светляков, бесполезных, обманчивых. Или хуже: свет, близкий и желанный, отделялся плотной толщей мрака, неодолимой звуком. Крейслер выхватил браунинг и, обеспамятев, выстрелил четыре раза, – четыре драгоценных патрона. На несколько мигов сомкнулась тишина и, вдруг, – бах! бах!

бах! – справа, слева, в лоб громыхнули выстрелы по ту сторону канавы, вдали, вблизи, кричали что-то горловые голоса по-тюркски, открытый грудной голос возник почти под шеей лошади:

– Кто там?

– Свой, свой! – радостно отозвался Крейслер. Русских разбойников в Степи нет.

III

Траянов приветливо угощал:

– Ешьте пожалуйста, баранина чудесная, у нас такую готовят тогда, когда прибывают гости.

Его лицо походило на пруд, заросший ряской. Длинные, жидкие космы волос спускались на лоб до густейших бровей, из-под которых насмешливо-сухо, отшельничьи глядели в воспаленных веках глаза. Рот прятался в запущенной седой бороде.

Крейслер, тычась носом в тарелку, жевал до боли, до онемения в скулах напитанное чесноком мясо, отхватывал кусок за куском, безразлично взирая, как обнажается кость.

Завеса блаженной, клейкой теплоты подымалась, заливала его. Почему-то, по вкусу, что ли, по наперченности, по сдобренности пряностями баранины, было очевидно, что в доме нет женщины. Но стол сиял чистотой, вино в хрустальном графине рдело с каким-то даже вызывающим изяществом. Причудливо, слишком по-мальчишески облаченного юношу (короткие панталоны, рубаха с открытым воротом), с тонким, смуглым иранским личиком, на котором мерцали «слишком красивые для мужчины»

пресыщенные глаза, он не замечал. Тот раза два переменил совершенно бесшумно тарелки, – хозяин не касался прибора, и потом, когда приезжий самозабвенно погрузился в компот, легко, как тень, распластался в кресле с четко выверенной миловидностью. Старик брюзгливо приказал постелить в кабинете постель гостю. Он учтиво улыбался, но взгляд его казался выпуклым, как жила. Крейслера позывало отмахнуться.

– Я одурел от этих разведок и разъездов. Заблудился, как-то сразу потерялся. А у вас как будто средневековый замок, я также с детства помню на гравюрах, – неприступные рвы с водой, подъемные мосты, зарешеченные окна.

– Вы вспоминаете свои затруднения и досадуете. За стенами, как видите, гостеприимнее.

Крейслеру даже сквозь усталость не понравилось, что в разговоре с ним следуют по пятам. В этом было что-то неуловимо бабье. Но набежало теплое облако истомы, и сквозь него журчала далекая стариковская болтовня.

– Проживите в Степи всю гражданскую войну. Она выгнала отсюда три четверти обитателей, и туземцев, и колонистов. Армяне резали турок, турки армян, и те и другие вместе – русских: поработители! Я старый поселенец, первый мелиоратор Степи. Меня знал каждый крестьянин, – все пользовались водой для орошения, – каждый был мне чем-нибудь обязан. Однако мой хутор «Гюлистан»

(истинно страна роз!) разорен до основания, даже прислугу вырезали. Я спасся случайно, – теперь там змеиное гнездо,

– скрылся сюда, в контору, укрепил, придал ей вальтер-скоттовский вид. На это пришлось положить немало сил. Беззвучно, как будто не вошел, а впорхнул Али.

– Пожалуйте, постель готова.

Кабинет голубел как ледяная гора. Его прохлада ощущалась в этой стране постоянного пота как настоящая роскошь. Уставленный книжными полками, столами для чертежных работ с натянутой бумагой и калькой, он хранил табачный запах, след мужского труда. Кожаный диван, убранный для сна, высился обещанием немыслимого покоя. Лампа под голубым абажуром слегка накоптила, но это не раздражало. Али поправил подушки, но не уходил.