Сергей Буданцев – Саранча (страница 78)
– А в городе все стреляют, грабят. А мы уцелели. Эти нас не ограбят.
И она начала угловато и непоследовательно рассказывать о своем муже, о котором никогда не говорила. Но слушавшие не нашли странной ее откровенность.
– Он из простых, – говорила она, – из крестьян, но с детства на Обуховском заводе. – Она осеклась. – Такой же точно ребенок… В семнадцатом году мы в Питере жили. И
он уже в городскую думу гласным прошел, и стали мы существовать материально лучше. Но работа была страшная: заседания, митинги, мобилизации. А он все-таки урывал время и бросался на какие-то детские развлечения.
Сначала марки собирал, потом фотографией занялся, потом монтекристо купил. Брат мой над ним издевался: «Какой же ты, Федя, политик, ты – гимназист!»
И жилица тихо всхлипнула, прижав платок к глазам. И
женщины поверили в то, что все обойдется. Вдова сказала невестке:
– Поди чаю им предложи, Настя. Может, помилуют.
4
Бабка Вера вернулась, – молока не достала, еле жива выбралась. Соседний дом разгромили, по ее словам, дотла.
– Я уж и вас не чаяла целыми найти. Насильничают беспощадно.
Ей шепотом рассказали о том, что в доме сидят укрощенные бандиты, что они собираются чай пить и что пытались ворваться другие налетчики, но их не пустили.
В дверях кухни появился огромный черноусый Вахета.
В одной руке у него висела давешняя курица, а на другой, свалясь головкой на его непомерную грудь, спал утомленный волнениями Валька. Анархист смущенно шевелил усами.
– Вот, бабы, – сказал он женщинам, окружившим капризничавший самовар, – ощипите квочку, вечерять будем, а я сейчас а штаб за самогоном и салом пошлю. Кто же у мальца мама? Надо отдохнуть положить.
И он бережно передал Насте ребенка, урча что-то насмешливое и невразумительное.
Так же смущенно, не глядя в лица, ни на разбросанные на полу игрушки, Янек приглашал женщин, по поручению старших, выпить самогоночки и закусить.
Они ушли поздно вечером.
– Ежели обижать будут, прямо в штаб бегите, – сказал
Вахета, – Игната Елисеича спросите, меня то есть.
– Благодарим за забавы, – сказал беззастенчивый костромич Гришка Грехов, – расслюнявились наши стальные анархисты.
И они удалились в тревожную, раздираемую выстрелами и криками тьму измученного города…
ПОЛОВОДЬЕ
Виктор Стрельцов, юноша лет девятнадцати, ехал за счастьем в Москву. Счастье последовательно складывалось из маленьких удач: в Ртищеве достал билет, попал в довольно просторный вагон, – маленькие удачи предсказывали победы в столице: прежде всего на экзаменах и при приеме в университет.
Среднего роста, полный, бледный, с тяжелыми глазами и легкими, неверно-отрывистыми движениями, он как будто прикидывался хрупким, зябко поводил плечами.
Бедно одет, – а словно кичился гимнастеркой и обмотками.
Производил на первый взгляд впечатление неприятное, чувствовал сам это и, как сам определял, «представлялся».
Представляться значило; сесть в вагон и ни с кем не заговорить, отстраняться от соседей, надуваться, – а на языке –
кипят расспросы, желание похвастать, в горле – спазмы любви и любопытства ко всем людям.
В насыщенности проявлялась внутренняя радость.
Тешило все. Юноша прохаживался по вагону, смотрел до тоски в глазах сквозь рябые от дождя стекла на бескрайные поля, до того однообразные, что казались прилипшими к окну, и поезд волочил их за собой. Зыбнулось. Но самая неуютность поездки мнилась испытанием богатырских сил и куда каким легким. Можно было нарочно осложнять и отягощать дорогу обетом молчания.
В Тамбове в вагон подсел некто Яша Шафир, рыжеватый молодой человек, по виду года на два старше
Стрельцова. Он небрежно бросил крохотный новенький чемодан на полку, сел, оправив поношенные и выутюженные брюки, подтянул клетчатые носки. Живые зеленые глазки играли на его лице со странно приплюснутым носом. Нос этот, небольшой, плотный, неподвижный, как будто был запущен кем-то на другое лицо и случайно, с размаху влип между этих зыблющихся энергичных щек в рыжей поросли, над веселыми губами. Он сразу заговорил важно, насмешливо, обильно и неглупо, разговор почитал, видно, делом существенным. Соседи узнали, что он из
Ростова-на-Дону, театральный рецензент, в Москве прожил все лето, в Тамбов его вызывала тетка, что у него есть письма к редакторам московских газет и журналов, что он устроился служить по литературной части в издательстве и поступает в университет. Виктор не выдержал блеска этого непринужденного самохвальства, и через два-три перегона молодые пассажиры стали друзьями.
В Козлов прибыли в десять часов вечера. Осенняя ночь клубилась над городом. Гудел залитый белым светом перрон, пассажиры с чайниками прыгали еще на ходу.
Стрельцов припал к окну.
– Вон брат мечется, – сказал он и постучал в стекло.
В вагон вкатился плотный мужчина на коротких ножках, очень похожий на Виктора, но каким-то унизительным сходством карикатуры. Он задел Шафира широкой полой клетчатого пальто. У воротника вельветовой блузы плясал большой белый батистовый галстук. Братья поздоровались сухо, за руку.
– Оч-чень хорошо! – произнес старший чванно. – Здесь мама. Надеюсь, ты одумался?
– Не одумался, а хотел проститься. И не с тобой, а с матерью и сестрой. Где Маня?
Они вышли. Шафир сразу понял, – происходила серьезная родственная размолвка, и не мог укротить любопытство. Пробежал в тамбур, наблюдал в полуспущенное окно. Мать Стрельцова, тихая, сгорбленная старушка, в пуховом платке и плюшевом вытертом пальто, скорбно сжимала запавший беззубый рот, испуганно моргала на сыновей. Старший показался Шафиру под хмельком. Он прерывал назидательные речи мычанием.
– Ты делаешь глупости, Виктор. (Хмыкнул.) Я устроил тебе место, жалованья семьдесят рублей. Потруби еще год.
(Хмыкнул.) Накопишь…
– Много накопишь в семье!. Тут дыра, там ползет, – и деньги уходят и время.
Мать кивала головой, порывалась прервать. Старший погрозил пальцем.
– Имей в виду, что я не могу помогать тебе в Москве!
– А раньше ты помогал? Помоги хоть Мане содержать мать эту зиму! Через год встану на ноги, тебе не поклонюсь, в Москву ее перевезу.
– Ты у нас ухо от лоханки!
Два удара звонка, как звуковые клинки, рассекли нудный спор. Старший Стрельцов бессмысленно усмехнулся, обнажив десны, и крутым поворотом пошел к двери первого класса. Фонари вспыхнули ожесточеннее и мертвее.
Гулко шаркая, трусили из буфета пассажиры мягкого вагона, жуя на ходу. Мать вскинула руки на плечи сына. Тот наклонился и замер в неудобной позе. Поезд скользнул.
«Витя, что же ты!» – крикнула мать. Сын догонял ступеньки, она поспешала за ним, а он вскочил на ходу под ее ужаснувшимся взглядом. Шафир заметил, что спутник слегка прихрамывает, и почувствовал себя соучастником в жизни Стрельцова.
В пристальных глазах роились последние фонари Козловского узла. С пчелиным шумом забилась о стекла темнота.
– Кончилась семья! – сказал Виктор.
Между Козловом и Ранненбургом, сидя в мрачном логове, образованном поднятыми лавками, Яша раскрыл свое сердце и умысел жениться на знаменитой провинциальной актрисе. Это он только что придумал, сам уверовал и утешал рассказом угрюмого соседа с тем юношеским лукавством, которое во взрослом называется деликатностью и добротой.
Вагон спал. С лавок, как порочные плоды, свисали ноги в неопрятных носках. Храпенье пахло свежей масляной краской и потом, стук колес – прелью дождливой ночи, полями. Поздно ночью поезд остановился на полустанке.
Павелец не принимал, впереди на разъезде произошло крушение. Слово это, произнесенное вскользь сонным кондуктором, взбудоражило пассажиров. Особенно огорчалась молодящаяся дамочка из Ранненбурга. Она куталась в вязаную кофточку, заламывала сухие пальцы, причитала:
– Нельзя же так! Я опоздаю в клинику к профессору.
Нельзя ли обратно? Нельзя же так!..
На жалобы отзывался с ухмылкой, понижая голос, бородатый козловский прасол:
– Нет тут обратного пути, мадам, тут одна колея.
Дамочка обижалась и на колею («Нельзя же строить одну колею!»). Твердила, что самое вредное для ее нервной системы – неожиданности.
– Как есть моя Карарская! – признался Яша. – Нет, не женюсь на актрисенке, сырой товар.
Вокруг раскисшей дамочки глухо ворковали чувствительный прасол и еще два пожилых гражданина, обещая донести ее до Москвы на руках. Виктор предложил Шафиру пройтись. Словно подчеркивая темноту уездной ночи, мигали желтые огоньки станции.
– Мохнатая тьма! – пробормотал Стрельцов.