Сергей Буданцев – Саранча (страница 73)
VI
От скуки Григорий Нилыч начал читать современные газеты.
И вот однажды он обнаружил на четвертой странице заметку под заглавием:
«БИБЛИОТЕКА ВСЕСОЮЗНОГО ЗНАЧЕНИЯ».
В ней говорилось, что «энергией тов. Басова создано еще одно книгохранилище, пятое по размеру во всем
СССР».
У книжника Григория Нилыча сложилось трудно колеблемое отношение ко всему печатному. Он знал, как иногда пожелтевший томик, раскрытый наугад, вдруг обдавал тем же самым жаром, восторг которого горел сто лет тому назад. Перелистывая какую-нибудь «Орлеанскую девственницу», не ощущал ли он, как беззубая улыбка
Вольтера садится на его рот! Из века в век, покуда можно различить буквы, на миллиарды людей будет продолжаться это волшебное воздействие. Книгопечатание совершенствуется, грамотность увеличивается. А газеты? Их он знал плохо и боялся, как чудовищ. Он и теперь вообразил, как работой ротационок поскрипыванье лукавого пера усилилось до визгливого рева, оглушившего миллионы читателей этой ложью о Басове, потому что был уверен, что никак не менее миллиона прочитало эту заметку. Не раз собирался он написать в местные «Известия», что считает неправильными действия библиотечного подотдела, но мысль, что он сам заинтересован и что эта примесь пристрастия отравит его жалобу общественному мнению, останавливала, и он рвал начатое.
Но вот напечатано же, что Басов прав, а он ошибается.
Не может же этот серый лист, повторенный шестьсот тысяч раз, вводить в заблуждение!
Григорий Нилыч оделся и пошел в Сельскохозяйственный институт.
Ошеломленный шумом мыслей, он не замечал улиц, на которых угасал день, словно кто-то бросал порошинки сини, растворявшиеся в воздухе, взмучивал небо.
Над жалкими домишками переулка Сельскохозяйственный институт возвышался трехэтажной кирпичной глыбой с мудреными крышами, с наличниками – стиль рюсс.
Окна наливались яркой желчью электрического света.
В зеленоватых сумерках у ворот мялось несколько подвод, оттуда глухо падало похрапыванье лошадей и деловое переругиванье. Натруженный хриплый голос выбился из этой возни звуков, – Григорий Нилыч узнал Басова.
– Что? Не знаете, куда едете? К шитиковскому особняку надо подавать!
Мужики ворчали, что на ночь глядя далеко не уедешь, что навалили книг незнамо где; брали под уздцы лошадей, отводили от ворот. Григорий Нилыч отправился за ними и через два дома вошел в открытое парадное. Из шитиковского особняка Басов выселил четыре семьи, десятка полтора разновозрастных пухлых девиц, множество старушек и усатых апоплексических мужчин. Григорий Нилыч беспрепятственно погулял по мелким комнатенкам, кривым коридорам, по скрипучим лестницам добрался до мезонина. Он никого не встретил, но на холодном полу медленно таял нанесенный снег, валялись мятые стружки, по стенам торчали стояки для будущих полок, и всюду – ящики, пачки, связки, горы и груды печатной бумаги. Это было похоже на бедствие. Григорий Нилыч посматривал и усмехался. Справиться с таким количеством материала в небольшом помещении немыслимо. Книги пробивались в каретный и дровяной сараи, затопляли подвалы, проходы, подступали к чердакам, внося холод, сырость, запах векового тления. Григорий Нилыч неотступно видел обожравшегося человека, который может умереть смертью
Ария-еретика, лопнувшего в отхожем месте, но не переварить принятую пищу. Разумеется, захлебнувшаяся в потопе повседневная работа прервалась. Профессора, поди, возмущаются, студенты тоже, но менее искренне.
Григорий Нилыч услыхал за перегородкой разговор, тяжкий грохот бросаемых тюков и тихо побрел домой.
Алевтина Семеновна встретила его в передней, и у нее, показалось ему, был тревожный и какой-то коптящий взгляд. Не раздеваясь, Григорий Нилыч прошел в кабинет, вернулся с газетой и заговорил вдохновенно:
– Я уже вижу, как этот баловень власти ходатайствует о повышении всем сотрудникам жалованья на два разряда ввиду научного значения книгохранилища…
Он покраснел, принялся снимать шубу и обличал, оборотясь к вешалке:
– Я вижу, как он расписывается впереди всех своим гнусным росчерком в ведомостях. И те, кто расписываются ниже его залихватских закорючек, вздыхают.
У Алевтины Семеновны задрожали губы и подбородок, кривая молния жалости и боли ударила ей по лицу.
– Ну, не надо так волноваться. Что ты обращаешь внимание?
Она обхватила его за шею, приникла к нему, душила поцелуями, пугаясь того, что делает, и зная, что не в состоянии переносить возбужденные, непривычные, бредовые речи мужа. Она сухими, горячими щеками, сбившимися волосами припадала к его рту, сдавливала его в объятиях, прижималась всем телом, оттесняя от двери, за которой расстилался враждебный непроходимый лабиринт интриг, козней против мужа, – вот уж он и несет невесть что… Григорий Нилыч сгибался под мягкой тяжестью, волосы жены лезли в нос, в зубы, мешали перевести дух, но он всей своей кровью ведал, что нельзя пошевельнуться без того, чтобы это сопротивляющееся движение, даже самое капельное, не оскорбило ее, не обидело, не унизило. Он тонул в вязком звоне тишины квартиры, и некуда было деться от этого теплого, родственного дыхания из легких в легкие, от которого можно обессилеть, обеспамятеть.
Она, видимо, угадывала, что муж собирается сделать что-то непоправимое. Это скрытое неосознанное решение, как иголка в перине, нацелившаяся вот-вот впиться в тело.
И Алевтина Семеновна шарила по спине мужа, бормоча:
«Плюнь, плюнь на них! Шваль, дрянь… а ты с ними будешь связываться… ты – ученый. Они съедят, не становись поперек…» Он и сам еще не замыслил того, от чего его оттягивали, и уже слышал, как решимость, темная, точно преступление, схватить кого-то, прижать, вырвать свое, испаряется, высачивается из него.
Она за шею потянула его как в омут. Григорий Нилыч двинулся, не сопротивляясь, покорно угадывая ее шаги и намерения. В спальне, едва освещенной косяком света из полуоткрытой двери в столовую, тягуче пахло сном, береженым теплом и еще чем-то неуловимым, детским…
– Подойди к постельке… Как ровно дышит Нилик.
«Все как было, только странная воцарилась тишина», –
едва-едва отозвался муж и сам содрогнулся перед книжной ложностью этого не дошедшего до нее ответа. И, тихо разведя ее руки, он отер лоб и попросил:
– Открой в кабинете трубу. Я хочу сжечь кое-какие бумаги, разные пустяки, которые раньше считал серьезным…
– Смотри, выстудишь еще! – ворчливо и победно сказала жена.
Разбитый в супружеском единоборстве, Григорий
Нилыч остался один. Резко, порывисто, как никогда с ним не бывало, выхватывая ящики письменного стола до конца, он принялся вываливать пачки карточек, аккуратно сложенные и связанные по авторам. Некоторые развязывал и разглядывал, по почерку, менявшемуся с возрастом, по цвету чернил узнавая эпоху составления. Больше всего он увлекался французами, самые ранние прослеживания относились к Верлену, Мореасу, Вьеле-Гриффену. Начало революции отметилось карточками: Шенье, Кернера, Томаса Мура, Конопницкой, Беранже. Очевидно, он бросился искать объяснений происходящего. Впрочем, это была, может быть, просто случайность: исчерпав декадентские издания, исследователь перешел к «Русскому богатству» и
«Миру божьему».
Далее – провал, перерыв. Точно судорога спросонья, острая мука клюнула его в самое сердце. Он застонал. Да, это было так же тяжело, как и теперь, и так похоже…
В конце семнадцатого года Григорий Нилыч не мог возвратиться в Москву. Рабочие отцовского кожевенного завода выгнали в ноябре директора, наследникам заявили, что завод принадлежит государству. Это была чуть ли не первая национализация в стране. Григорий Нилыч испытал такое чувство, словно огромная невидимая птица пролетела мимо и задела перьями крыла. Он скоро, очень скоро забыл о разорении.
Но одного он не мог забыть никогда. Это лишь затягивалось, вскрываясь изредка, но всегда болезненно.
Его личная библиотека, – чудесное собрание стихотворных книг, – оставалась в Москве, на попечении брата, блажного, неряшливого человека, вообразившего себя художником. Он отрастил длинные волосы, менял редко белье, умеренно нюхал кокаин и называл себя богемой.
Стояло воспаленное голодное лето. Деникин подступал к родному городу Григория Нилыча. И тогда получилось странное письмо от брата, который сообщал, что он, кажется, бросает живопись и увлекается философией. Он почти каждый день бывает в книжной лавке писателей в
Леонтьевском, познакомился с Бердяевым и считает Ходасевича «самым глубоким поэтом современья». Григорий
Нилыч с голода просветлел до того, что подвергался пророческим предчувствиям.
«Ты бываешь в книжной лавке в Леонтьевском, а что с моими книгами?» – запрашивал он.
Длинное и путаное послание пришло в ответ. Поминал часто какого-то Шварца, приват-доцента, «апологета благотворного мещанского уюта, отрицателя зловредной и мятежной культуры Запада», брат только в конце прибавлял, что он всю зиму существовал, продавая книги и отапливаясь полками. Писатели обратили внимание на подбор книг, он познакомился, – теперь свой человек, – и наслаждается, «греясь у этого единственного очага истины в
Москве».
Григорий Нилыч три дня не выходил из комнаты, солнце казалось ему черным. Говорили, что Мамонтов совершил набег на город. Григорий Нилыч не приметил.