Сергей Буданцев – Саранча (страница 72)
Григорий Нилыч вышел. Мир показался ему померкшим. Как будто навсегда въелись в глаза мгла и сумрак комнат подотдела. Красные липы на бульваре горели холодным пламенем смерти. Самое ужасное во всем этом было то, что он ничего не понимал в намерениях начальства, не видел в них здравого смысла. Эта темнота была удручающая, она как бы знаменовала бескрылость разума.
Почему не больной рассудком мужчина, – будь он тысячу раз чиновником, – ринулся совершать бессмысленные поступки? К чиновникам Григорий Нилыч относился с брезгливым опасением ученого.
– А что, если это просто так? Без всякой цели, беспредметно? – прошептал он, и знакомый темный вестибюль принял его со всеми страхами в гулкую полутьму.
В этом старинном здании с чугунными, скользкими, холодными и звонкими лестницами он всегда чувствовал себя как бы под чьей-то защитой и покровительством.
Стены, от древности крепкие, словно литые, ампирные колонны, тишина, трудовой покой. И вот разрушается твердыня непостижимо, как библейский Иерихон, от одного звука.
Он прошел в комнату, населенную его
Здесь было мило все. И красные шкафы вдоль стен, тесно забитые книгами, и длиннейшие полки поперек комнаты, и белые, восхитительные необъятностью, словно заряженные самостоятельным светом, окна со старомодным переплетом рам. Небо близко подступает к стеклам, успокоительное, бесстрастное.
Комсомолец Макушин, помощник, засверкав белозубой улыбкой, сказал выдавальщице Нине Ивановне:
– Нилыч не в себе. Пойду посмотрю. Выскажется, –
только бы заметил! А то в последнее время стоит у полки, перебирает книги, – стреляй около, не услышит.
Задумчивость Григория Нилыча оказалась хрупкой.
– А, Макуша! – Он, видимо, обрадовался. – Как уразуметь? Категорически решено передать все, – он показал кругом, – в институт… Театральные еженедельники, французские символисты… В восемнадцатом году все это собиралось по усадьбам, спасалось. Здесь есть доля и моего участия.
Он заговорил задумчиво, поминутно замолкая…
Шкафы сочувственно отзывались ему легким дребезгом, возникавшим от неслышной езды по улице. Это тонкое пение, печальное и грозное, словно предвестье разрушения, показалось ему, на одно страшное мгновение, воем вьюги в промерзших усадебных дворцах, куда приезжал он, искатель книг, иззябший, истерзанный морской болезнью, истинной мукой мягких ухабов и поворотов на снежных путях. Он вспомнил ропот крестьян, – что это, все в город да в город? Книги и в деревне нужны. А тогда в каждом дворе была винтовка. Григорий Нилыч вздохнул.
– Ему все равно. А я надеялся, с помощью этих книг, составить к концу жизни полный свод, хотя бы за весь дореволюционный период…
Макушин не без скуки внимал этим жалостным предположениям, в которых самым трогательным для молодого человека были сроки.
– Мне незнаком их язык, Макуша. Утром, дома я готов был бороться. Но он перелистывал бумаги, взглядывал а упор, говорил металлическим голосом, – я отступил. Я
гнилой интеллигент, да, Макуша?
– Ох и сука этот Басов!..
IV
Заведующий ГубОНО едва успел утвердиться за письменным столом, огромным, словно фрегат, и предупредить, что все утро будет занят, как был потревожен курьером
Акимом, презиравшим начальника за маленький рост, тихий голос и кротость. Его голова походила на кляксу на зеленом сукне стола.
– К вам просится этот… как его…
– Кто?
– Ну, этот… как его… Книжник… Товарищ Басов…
– Ну, не тяни же…
– А я не тяну. Очень, говорит, нужно по важному делу.
Басов ворвался скорее, чем зав успел произнести:
«Попроси», и, влетев тучей упреков в бюрократизме и чванстве, поднял обычную заверть речей и увещаний, зарождение которых начиналось в растрепанных внутренностях портфеля, что, казалось, самопроизвольно извергал блокноты, тетрадки, листки, карандаши, – весь писчий инвентарь, – и даже порождал бурную жестикуляцию хозяина. Басов возился с бумагами, роптал, пришептывая и плюясь, на косность и рутину заведующего губернской библиотекой, который препятствует и саботирует. От крикливых восклицаний зав морщился, отодвигался, влипая в кресло, тяжелел и терял подвижность. Он почти боялся этих двух своих подчиненных: курьера и Басова. От них даже пахло одинаково: потной конской сбруей.
Наконец Басов вытащил лист, подсунул его заву, перебежал за спинку завова кресла и через его плечо прикрыл рукою бумагу на столе. Неустанно тараторя, он сдвинул руку и приоткрыл начало текста. Затем он отпускал чтение по своему расчету. Фиолетовые строчки вылезали из-под пальцев с крепкими, плоскими ногтями и как бы голосили необыкновенно громко. В бумаге сообщалось, что в бибфонде скопились большие запасы книг от происходивших год тому назад по губернии изъятий. Губернская библиотека тоже загружена излишним инвентарем.
Бибподотдел полагал, «что было бы правильней сосредоточить все упомянутые книжные запасы в научном книгохранилище при Сельскохозяйственном институте, являющемся детищем революции и центром научно-исследовательских кружков, которым необходимо идти навстречу. Нельзя не указать, что с приобретением вышеупомянутого огромного количества книг эта библиотека будет иметь всесоюзное значение первоклассного книгохранилища».
– Здорово? – спросил Басов и остановил поступательное движение пальцев. – Ведь всесоюзный масштаб!
– Ну и что?
– Как «что»? Да ведь в библиотеке будет больше пятисот тысяч томов! Полмиллиона!. Таких по всей РСФСР
пятка не наберешь! И вдруг в нашей земледельческой губернии!. Шутка ли, на столицу равняемся.
Он перешел на свое место, напротив, поднял голубые глаза; по святому их, нестеровскому, колеру проплыла какая-то еле заметная поволока, – наверное, Шемяка так влажно взглядывал на тяжебников, – и вкрадчиво вымолвил:
– А меня ты отпустишь заведовать библиотекой. Знаешь, мне, как студенту института, удобнее там работать.
Сам смекаешь, – грызу гранит…
Зав утомленно откинулся от стола и еще глубже осел в кресло. Он отводил голову, словно кто тяжелым дыханием дышал ему в упор. Темное утлое лицо его посерело, брезгливое опасение мелькнуло в глазах.
– Мастер ты устраивать свои дела.
– Вона! – про себя огрызнулся Басов, выйдя в коридор, и присвистнул.
V
– Намерения Басова раскрыты, но мне не стало легче, Макуша. Нет, мне стало тяжелей.
Григорий Нилыч возвышался на стремянке и снимал с полки томы, закованные в кожаные переплеты с экслибрисами: Воронцовых-Дашковых, Голицыных, Тизенгаузенов, окрестных помещиков, книжные знаки которых он сохранял со вниманием настоящего любителя.
– Шатобриан кончился. Полкой ниже пойдет Гюго, за которого в прошлом веке брались все поэты, от Плещеева до Лихачева. Я точил эти книги, как мышь, сравнивал переводы, хоть это и не входило в мою задачу. Я любил их, Макуша, так, как никто не будет любить. Положите осторожно вот этот томик, – это Готье. Над ним работал Гумилев… «Эмали и Камеи»… Его библиография несложна, с ним имели дело только крупные мастера. Мне кажется, что эти живые, одухотворенные книги, когда их снимают с полки, умирают. Они уже оглушены ужасным шумом в наших залах, топаньем и руганью ломовиков, им противно смотреть, как наследили по полу. Я не могу спасти почти ни одной из них. У нас царил такой порядок, что нельзя утаить ни листа. А там будут пропадать даже редчайшие…
Макушин, несмотря на зиму, одетый во все хлопчатобумажное, складывал, стоя на корточках, книги в ящик. Но даже заросший густым, толстым волосом затылок его показывал сочувствие и сердечность. Григорий Нилыч посматривал вниз с тоской, сладкой и почти утешительной.
– Ящиков скоро не хватит, и тогда возчики повезут наши комплекты журналов прямо на санях. Будут терять, сваливать куда попало.
– Какими путями добиваются некоторые, чтобы им в институте работать! Разве такие студенты красного вуза должны быть, Григорий Нилыч? А он, как же!.. Ученый хранитель!. На весь город трубит: «Всесоюзное значение!»
– благо уши развесили.
Макушину представлялось, что их губернию постигла всеобщая утрата меры справедливости. Население ходит с затуманенным сознанием, дурман басовской саморекламы душит всех. Хитрый юноша выражался немногословно и загадочно, утоляя страдания Григория Нилыча, никогда не произносил даже имени Басова. И, как ни странно, Григорий Нилыч несколько отходил от гложущей тоски за опустошительной работой. Но, когда на улице он встречал подводы, свозившие книги Басову, мрачнел. Подводы шли медленно, как льдины по воде. Григорий Нилыч кричал под косматые ноги комхозовских битюгов:
– Откуда?
И, коли возчику не было лень, слышал высокомерный ответ:
– Из фонда! В институт везем.
Григорий Нилыч видел на возах изъятый хлам, демократические папки, брошюры, листовки, едва сфальцованные куски оберточной бумаги, без обложек и титулов, целые десятки какого-нибудь кадетского «учредительного собрания», жалкие молитвенники в коленкоре… все это бросается кучами на его слитки веленевой бумаги, бумаги верже, на уники в золототисненных латах. Река уцелевшей макулатуры течет к Басову, становясь в колонки шестизначных инвентарных цифр.
Дрожа от злобы, кривясь, он приходил домой. Жене он обратил другую, отличную от той, которую видел Макушин, ипостать. Дома он сосредоточенно-гневно готовился к борьбе и ходил, сотрясая пятками пол. Жена безмолвно умоляла смириться. Нилик пускал душераздирающие пузыри. Отец уединялся в кабинет, там сидел неподвижно, кис от безделья. Книги увезли к Басову, в комнату светло и тоскливо глядела белесая зима.