Сергей Буданцев – Саранча (страница 100)
– Заработались вы очень не вовремя, – сказал ему на прощанье Мишин, – делу время, а потехе час. А вы час-то и пропускаете.
«Торжествуй, торжествуй». Рудаков поднялся к себе в комнату, в ней пахло перекипевшей дневной жарой, и от этого запаха хотелось чихнуть, да так, чтобы мозг со всей дрянью в нем вылетел через ноздри. Он зажег свет, под дверью валялась записка, раскрыл. Малограмотным почерком было изображено:
Нет, не анонимное письмо, просто без подписи. Рудаков перечел листок раза два, чиркнул спичку и зажег его с уголка. Но когда бумага занялась, он скомкал ее и спас и сильно обжег ладонь и указательный палец на левой руке.
Стало, пожалуй, легче. Записке он поверил. «Ехать, ехать бесповоротно. Тут затопчут». Ему хотелось, чтобы кто-нибудь про него подумал, что в его опозоренное тело вселили жгучую боль, или что-нибудь в таком же роде, мальчишески сердцещипательное и совершенно верное.
Подушка, мокрая от слез, комок в горле и так далее.
На другой день впопыхах зашел Мишин.
– Дамам пришло великолепное решение, устроить к вам набег на сегодня, после вечерней трапезы, – он задыхался от витиеватости. – Или, может быть, желаете с нами поужинать? Вместо диетных кабачков в кабачке – шашлычок, то се, пятое, десятое.
Рудаков отказался.
– Как угодно. Вам, вероятно, не очень нравится Клавдия Ивановна. Это я заключаю потому, что и она вас не обожает. Но, представьте, вчера все изменилось: антипатия на симпатию. Я с ней утром имел разговор. Она много смеялась и говорит, что в вас ошиблась, что вы человек пылкий и вчера была приятно поражена.
– Она не ошиблась, я человек пылкий, а поразилась зря.
Не все такие жабы, как она. А вы там сильно закрепились.
– Уж как вам заблагорассудится понимать, только она сама настаивает именно у вас всем встретиться после ужина. Водку, должен сказать, она потребляет уверенно, хоть у нее печень и строжайше воспретили доктора, тем более при грязях.
– Ну, водка будет. При печени я угощу ее с особым удовольствием, хоть денатуратом.
– Лишь бы повреднее, – Мишин захохотал. – Не примиритесь вы с ней?
– А мы и не ссорились. Вот видите, вы не понимаете, что жизнь может раздражать такими случайными, возмутительно случайными пересечениями. Жил-жил я, не тужил, слыхом, можно сказать, не слыхал о Клавдии Ивановне, а вышел печальный случай – и такая Клавдия стремится играть роль в твоей судьбе.
– Даете разыгрываться гордости, глубокоуважаемый
Виталий Никитич.
С тем Мишин и отбыл. Весь день у Рудакова распределился так, что он вспомнил о гостях лишь вечером.
Процедуры, запись на билет, на внеочередное посещение поликлиники, телеграммы, письмо к матери, да три раза бегал в столовую, да что-то очень крепко спал после обеда,
– день пронесся как на курьерском. А вечером, как раз после ужина, время остановилось. Виталий Никитич купил водки, коньяку, три бутылки вина, икры, курицу, сыру, –
денег осталось очень мало, и неизвестно, как удастся выехать, если не пришлют, но стол был заставлен. Букет гвоздик придал ему совершенно праздничный вид. Но едва он разложил и расставил угощение, как стало казаться, что и цветы сейчас осыплются, и вина скиснут, и курица протухнет. Ждать – искусство, которое вообще не давалось
Рудакову. Он садился за книгу и бросал, от газеты у него рябило в глазах, бежать – давил воротничок, ходить из угла в угол – кружилась голова. Он выпил водки после длительного перерыва – с приятностью. «Сами напросились, и не придут», – бормотал он и начинал ненавидеть гостей. И
неожиданно вспомнил, что на севере теперь ночи длинные, ходить ему с завода далеко, он засиживается в лаборатории, а осенью в связи с новыми замыслами он еще дольше будет засиживаться, – надо прочистить браунинг. Пришла эта мысль, – и время тронулось. Посмеиваясь, вспоминал, как доставал разрешение в прошлом году, как домогался купить и как совершенно случайно достал большой черный пистолет и как он в кармане мешал при ходьбе. Виталий
Никитич аккуратно разобрал пистолет, протер носовым платком части, жалея его, – прачки дороги. И как всегда в таких случаях, мелькали разные своевременные мыслишки, все вокруг игры с смертью. В небольших, с таракана,
патронах содержалась бесконечная тоска, страх, удар, чернота, успокоение. Он протер и патроны, хоть вовсе не было в этом никакой нужды. Надо было только протянуть занятие. Ему не хотелось оставаться наедине со столь хорошо приведенным в порядок оружием. Вещь начинала жить заимствованным от хозяина потоком темных желаний, как и теплом его рук, и могла грозить неясно, бесформенно, бездушно, но грозить. Она могла, например, подняться в руке на уровень виска. «Фу черт! – сказал, не на шутку боясь себя, Рудаков. – Нет, уезжать, уезжать. Вот так поправил нервы!»
И тогда послышались голоса и шаги в коридоре. Рудаков облегченно подбежал к двери, открыл ее настежь.
Гости выпили в ресторане и явились, тесно спаянные удовольствием, трое, как один. Они еще продолжали шутку над романом, якобы завязавшимся у Клавдии Ивановны с кривым буфетчиком-армянином у стойки, который как-то особенно ловко откупоривал бутылки и разливал по стопкам.
– И он мне подмигнул левым, на котором бельмо! –
взвизгивала Клавдия Ивановна, усаживаясь.
Мишин пробрался на диван, неудобно задвинутый за стол. На этом столе под платком и лежал браунинг. Мишин поднял платок и удивился.
– Протирали. Странное, я бы сказал, случайное занятие.
Розанночка, ко мне поближе, – он положил оружие обратно. – Отказываетесь? Жаль. Но я наверстаю. А драгоценная Клавдия Ивановна нацеливается поближе к водке?
Правильная диспозиция.
Рудаков собирал патроны, вкладывал обойму, заторопился.
– Извините, это в самом деле глупо, заниматься пушкой. Иван Михайлович, куда вы сели, пробирайтесь к тому столу. Угощайте дам, я не умею! – все это произносили чужие губы. Рудаков не узнавал ни своего голоса, ни слов, ни интонаций, и никто не обратил на них никакого внимания. – Я сейчас приступлю к хозяйственным обязанностям и почту своим долгом накачать Клавдию Ивановну до такого градуса, что она со мной выпьет на брудершафт.
– Уберите револьвер! – вдруг крикнула Розанна. –
Терпеть не могу эти штуки. Знала бы, не пришла.
И тут произошла случайность, из тех, за которыми всегда остается привкус проступка и в которых совесть участников и свидетелей, не раз возвращаясь к ним, находит смутные черты не то чтобы преднамеренности, но странного стечения почти неуловимых подробностей, которыми можно истолковать случай как нечто обусловленное. Браунинг выстрелил. Раздался короткий, резкий, превративший комнату в коробку, удар. Мишин побелел и откинулся к стене. Рядом с его головой, на сером поле штукатурки образовалась черная трещина, пуля прошла, едва не коснувшись волос. Рудаков обрел себя уже бросившимся к Мишину. Он обнимал его, целовал рыхлую колючую щеку, в губы, в глаза и твердил:
– Живы, живы, милый… а я-то… живы.
Розанна от волнения заплакала. Она сидела в уголку и тихо, как в детстве, попискивала, закрыв лицо руками, и ее большие руки стали мокрыми до локтей. И только Клавдия
Ивановна не растерялась. Она подбежала к Мишину, осмотрела его голову – цела, взглянула на стену – повреждена, прислушалась, не идут ли, оттолкнула Рудакова от
Мишина.
– Ну будет, будет истерику разводить.
А через минуту предложила всем выпить за чудесное избавление.
– Вот жизнь человеческая, какой случай может быть. А
здорово все вышло. Никто и не слыхал. Ну, думаю, сейчас подымется хай на всю гостиницу. Завидная у вас комната, Виталий Никитич.
Мишин дрожащими руками держал стакан и восклицал:
– Выпьем и за уважаемую комнату. Выпьем!
Он заявлял, что понимает, что все произошло нечаянно, что не может иметь зла против друзей, что приятно отделаться легким волнением, что все вообще прекрасно, и с этими, словами целовал заплаканную Розанну. Рудаков очень напился, сидел рядом с Клавдией Ивановной и повторял после каждого глотка:
– Мне самому надо было бы умереть и родиться заново.
Родиться заново. Главное, родиться заново.
VII
Френкель и Рудаков шли по Красной площади. Френкель, высокий, длинноногий, длиннорукий, длинноносый молодой человек, в коротком пальто, в коротких брюках, в крохотной кепке, оживленно разговаривал и махал руками.
Он восхищался всем, – и тем, что приехал в Москву, и тем, что видит Виталия Никитича, и тем, что столица красива и день хорош, и тем, что осень золотая как на репродукциях
Левитана и совсем не похоже на октябрь. Площадь была огромна, как будто ее прорезал, углубил, сравнял древний ледник. Кремль, Василий Блаженный, Мавзолей представали как явления природы вроде коралловых образований, полированных вечностью. Мостовая вдали, на скате к
Москва-реке, блестела, как тюлений бок. Оба, и Френкель, и Рудаков, занятые деловым разговором, не могли бы объяснить, почему площадь имела для них вид не то живого существа, не то явления ледниковой эры, а не пространства, обставленного стенами и красивыми зданиями.