реклама
Бургер менюБургер меню

Сережа Солнышкин – Эксперимент. Тропик падения (страница 1)

18

Сережа Солнышкин

Эксперимент. Тропик падения

Глава 1. Соседи

Вечер был из тех, что пахнут дорогими духами, которые уже выдохлись, остывшим ужином из ресторана и усталостью, которую не смоешь никаким гелем для душа за пять тысяч рублей. Я приполз с работы, швырнул галстук на стул — этот шелковый удав от Brioni, что весь день сжимал мне глотку, пока я улыбался всяким мразям в таких же дорогих костюмах. Рухнул на диван. Итальянская кожа. Ручная работа. Стоил как подержанная иномарка. Пружины взвизгнули, приняв мой вес, как старая шлюха принимает клиента — с привычной, усталой покорностью.

Телевизор бубнил. Там какой-то холёный хряк с прилизанными волосами врал про рост экономики. Я смотрел на его рот, на то, как шевелятся его жирные губы, и думал: «Вот бы туда засунуть ствол и нажать на курок. Чтобы вылетело через затылок и забрызгало всю их студию». Не потому, что я ненавидел именно его. А потому, что я ненавидел всё. Этот диван за бешеные бабки. Этот звук. Этот ноябрь за панорамным окном с видом на Москву-реку.

Лера гремела посудой на кухне. Кухня — тридцать квадратов, итальянский гарнитур, техника Miele, которую она так хотела и которой почти не пользовалась. Звук был резкий, металлический, как будто она специально била кастрюлями, чтобы сделать мне больно. Егорка, наш сын, сидел в своей комнате — двадцать пять квадратов, игровая приставка последней модели, монитор как в центре управления полётами — и резался в свою стрелялку. Оттуда доносились взрывы, крики «я его снял, я его снял!» и бесконечная автоматная дробь. Он убивал пиксельных ублюдков, а я лежал и убивал себя — медленно, глоток за глотком, мысль за мыслью.

Обои у окна. Дизайнерские, шёлкография, по триста евро за рулон. Они отходили от стены каждый грёбаный вечер чуть больше. Сначала маленький пузырь — как прыщ на роже топ-менеджера. Потом целый горб. Три года назад соседи сверху, эти скоты (тоже не бедные, тоже при бабле, но свиньи остаются свиньями), залили нас, и с тех пор обои сползали, как кожа с обожжённого тела. Я мог считать дни моего гниения по тому, насколько они отклеились за неделю. Я всё собирался их подклеить. Вызвать мастера. У меня были деньги. У меня были контакты лучших отделочников в Москве. Но я не звонил. И обои сползали. Как и всё в этом доме. Как и моя жизнь.

Мы сели жрать.

Егорка ковырял вилкой в пасте с трюфелем — Лера заказала доставку из ресторана, — и ныл, что она невкусная. Что соуса мало. Что он хотел пиццу. Я смотрел на его капризную рожу и думал: «Я тебя сделал. Моя сперма, которая стоила мне миллионов нервных клеток, превратилась в это ноющее существо. И теперь я должен кормить его, одевать в Moncler, слушать его претензии». Отцовство — это форма рабства, о которой никто не предупреждает, когда ты спускаешь женщине внутрь, думая, что это вершина близости.

Лера молча жевала. Челюсти двигались монотонно, как у коровы. Глаза смотрели в одну точку на стене, где дизайнерские обои отошли и образовали уродливый пузырь. Она тоже не жила. Она функционировала. Пережёвывала трюфельную пасту. Глотала. Запивала вином по пятнадцать тысяч за бутылку, не чувствуя вкуса. Наполняла свой организм топливом для следующего дня, который будет точной копией предыдущего. Мы были двумя биороботами, запрограммированными на совместное гниение в двухстах квадратных метрах элитной недвижимости.

Мы вообще много молчали в последнее время. Не потому, что нечего было сказать. А потому, что каждое несказанное слово копилось в животе, превращаясь в газ, в тяжесть, в тухлую отрыжку. За двенадцать лет мы накопили столько невысказанной грязи, что если бы всё это вылить разом, нас бы затопило по самую макушку. Мы научились молчать. Это единственное, чему мы научились за эти годы. Ну, ещё зарабатывать деньги. С этим проблем не было.

После ужина Егорка убежал обратно в свой виртуальный ад — убивать дальше. А мы остались вдвоём на кухне. Лера мыла посуду — хотя у нас была посудомоечная машина за двести тысяч, которая идеально справлялась сама, — и тёрла губкой одну и ту же тарелку с таким остервенением, будто хотела протереть в ней дыру. Я стоял у открытого окна и курил. Хотя бросал. Да, бросал. Как бросают старых друзей или надоевших любовниц. Врёшь себе, что всё, конец, а потом снова лезешь в пачку Davidoff, потому что без этого дыма в лёгких ты не можешь выносить себя трезвым.

Дождь моросил. Мелкий, ноябрьский, холодный, как сопли покойника. Стучал по жестяному отливу панорамного окна, и этот звук — кап-кап-кап — действовал мне на нервы, как китайская пытка. Всё действовало мне на нервы в тот вечер. То, как она тёрла тарелку — снова и снова, по кругу. То, как капал кран, который я не починил, потому что мне было насрать на этот кран за тридцать тысяч рублей, пусть течёт. То, как её спина напряглась вдруг, и она выключила воду, и сказала, не оборачиваясь:

— Мы превратились в соседей.

Я затянулся так, что сигарета затрещала. Выпустил дым в тёмное небо, в эту мокрую вату над Москвой-рекой, и сделал вид, что не понял. Мы все так делаем, когда слышим правду, от которой хочется выть. Мы делаем вид, что не поняли. Особенно успешные люди. Мы мастера делать вид.

— В каком смысле?

Она повернулась. И я увидел её глаза. Не злые. Нет. Хуже. Пустые. Глаза женщины, которая двенадцать лет ждала принца, а получила успешного клерка с одышкой, портфелем активов и вечным нестоянием по выходным.

— В прямом. — Она вытерла руки о полотенце (египетский хлопок, между прочим), и в этом жесте было столько безнадёжности, что мне захотелось её ударить. Не из злобы. А чтобы встряхнуть. Чтобы в этих глазах появилось хоть что-то — боль, страх, ненависть. Всё что угодно, кроме этой грёбаной пустоты.

— Ты приходишь, жрёшь доставку из ресторана, ложишься в кровать. Иногда мы трахаемся. По графику. Первая и третья суббота месяца. Как в твоей сраной таблице Excel. Как в твоём сраном бизнес-плане.

Я открыл рот. Закрыл. Воздух вышел со свистом, как из проколотой шины моего служебного Mercedes. Потому что она была права. Абсолютно, тошнотворно права. У нас был график. Негласный, само собой сложившийся. Сначала мы ебались каждый день. Потом через день. Потом раз в неделю. Потом — по субботам, когда пацана не было дома. Это была не страсть. Это была гимнастика. Сброс напряжения. Слить сперму, чтобы яйца не ломило перед важными переговорами. Она лежала подо мной, смотрела в потолок (наверняка на тот самый пузырь на дизайнерских обоях), и ждала, когда я кончу. Я кончал. Отворачивался к стене. Спал. Утром шёл на работу. Закрывать сделки на десятки миллионов.

Я смотрел на неё и вдруг увидел — по-настоящему, как не видел уже тысячу лет. Она всё ещё была бабой. Настоящей. С тонкой шеей, на которой я когда-то оставлял засосы, как клеймо собственника. С ключицами, в ямку между которыми я зарывался носом после хорошего секса, вдыхая запах её пота, её жизни. У неё была грудь, которая выкормила нашего щенка, и которую я перестал замечать, потому что видел её каждый день. Идиот. Видеть каждый день — значит перестать видеть. Самое страшное проклятие брака. Никакие деньги от него не спасают.

Она была живой. Тёплой. Настоящей. А я жил с ней как с мебелью. Как с итальянским диваном — удобно, привычно, всегда под рукой, когда нужно разогреть ужин или согреть постель.

Господи, какой же я был тупой скот.

— И что ты предлагаешь? — спросил я голосом, который сам не узнал. Скрипучим, стариковским.

Она посмотрела на меня. И в этом взгляде было что-то, чего я тогда не разглядел. Потому что я вообще ни черта не разглядел в своей жизни. Там было ожидание. Не просьба. Не мольба. Последняя ставка. Она поставила на кон всё, что у нас было — нашу гнилую, но ещё живую любовь, — и ждала, что я сделаю ход. Просто возьму её за руку. Просто скажу: «Я здесь, я с тобой, мы прорвёмся». Но я молчал. Я, успешный переговорщик, способный убедить кого угодно подписать контракт на любых условиях, молчал, как пень.

— Я не знаю, — сказала она наконец. — Что-то. Всё что угодно. Просто... разбуди меня, Игорь. Я засыпаю.

Она бросила полотенце на стол и ушла в спальню. Её шаги — мягкие, босые — удалялись по итальянскому паркету, как звук поезда, на который ты опоздал, хотя билет был куплен заранее. Я остался на кухне. Один. С этой сраной сигаретой. С этим сраным дождём за панорамным окном.

«Разбуди меня». Как будто она спала все эти годы. Как будто мы оба спали, убаюканные бытом, счетами за коммуналку (которые я даже не смотрел, списывались с карты), родительскими собраниями и субботним сексом по расписанию. Долгий, вязкий сон в грёбаной элитной квартире.

Теперь, глядя назад, через призму виски Macallan и жёлчи, я понимаю: она не спала. Она ждала. Ждала, когда я перестану быть функцией — муж, отец, банкомат — и снова стану зверем. Тем зверем, который когда-то прижимал её к стене в подъезде хрущёвки, задирал юбку и брал её, не спрашивая разрешения, пока соседи за дверью делали вид, что не слышат. Тем мужиком, который мог часами вылизывать её всю, с головы до пят, не думая о том, что завтра на работу в семь утра. Которому не нужны были ни деньги, ни статус, ни эта сраная квартира с видом на реку.