Серен Кьеркегор – Беседы и размышления (страница 25)
Поразмыслим над этим. Почему у птицы нет заботы о пропитании? Потому что она живет только в мгновении, то есть потому что в ней нет ничего вечного. Но разве же это совершенство?! Ведь в силу чего возможна забота о пропитании? В силу того, что вечное и временное соприкасаются в сознании, вернее, в силу того, что человек наделен сознанием. В сознании он выходит далеко-далеко за пределы мгновения – ни одна птица никогда не летала в такую даль, – и это дает ему увидеть опасность, которая неведома птице: поскольку в его сознании присутствует вечное, постольку для него существует и
Итак, человек наделен сознанием, а значит он является местом, где вечное и временное постоянно соприкасаются, где вечное врывается во временное. Время потому может тянуться для человека, что в его сознании присутствует вечное, благодаря которому он мерит мгновения; для птицы же время никогда не тянется. И у человека потому есть неведомый птице опасный враг: время, – да, враг, или друг, от чьего преследования или чьего обхождения ему не укрыться, – что в его сознании присутствует вечное, благодаря которому он может мерить время. Временное и вечное могут очень по-разному соприкасаться в сознании мучительным для человека образом, и одно из их самых тягостных для него соприкосновений – это забота о пропитании. Забота эта как будто крайне далека от вечного, ведь в ней нет и намека на то, чтобы наполнить время каким-то великим подвигом, великой мыслью, высоким чувством – тем, чем бывает наполнено время, про которое говорят, что оно прожито для вечности, – ах, нет, она связана только с жалким трудом, наполняющим время, проживаемое лишь ради временного: с трудом по обеспечению условий временного существования. И все же способность иметь заботу о пропитании – это одно из совершенств, и в ней через земное и смиренное выражается высота человека; ведь Бог возводит человека столь высоко, сколь глубоко его смиряет; высоте отвечает глубина смирения. Поставив человека высоко над птицей: наделив его сознанием, причастным вечного, – Бог смирил его перед птицей, дав ему познать эту заботу, земную и жалкую, которой вовсе не ведает птица. О, каким достоинством кажется не ведать этой заботы, как птица, – и все же насколько великолепнее быть способным ее иметь!
Конечно, человек может учиться у птицы; он может называть ее своим учителем – но не в высшем смысле этого слова. Так же как птица лишена заботы о пропитании, так, по сути, лишен ее и ребенок; ах, кто охотно не пожелал бы учиться у ребенка! И когда человек озабочен надуманной или настоящей нуждой и становится унылым, расстроенным, удрученным, о, тогда он легко смягчается, тогда он охотно будет учиться у ребенка и в тихой благодарности называть его своим учителем. Но если ребенку вздумалось бы взять слово и начать поучать, то взрослый мягко сказал бы: «Да, мой малыш, ты не разбираешься в этом». И если ребенок не умолк бы, взрослый счел бы его непослушным и, может быть, не долго думая, шлепнул бы его – учителя, и, пожалуй, сделал бы это по праву. Почему? Потому что взрослый в серьезном смысле является для ребенка учителем; ребенок лишь в прекрасном смысле шутки, в которой есть серьезность, является учителем взрослого. Так и способность иметь заботу о пропитании – это все же одно из совершенств, и, обладая ей, человек имеет большое преимущество перед птицей, даже если он и охотно учится у нее, как призывает Евангелие, и в тихой благодарности называет ее своим учителем.
Конечно, птица, которая лишена заботы о пропитании, является образцом для человека, и все же способность иметь эту заботу делает человека намного совершеннее этого образца. Поэтому человеку ни в коей мере не позволительно забывать, что настоящим образцом для него в серьезном и истинном смысле является Тот, Кто направил его в начальную школу к небесной птице, – что именно Он есть истинный и сущностный Образец человеческого совершенства. И когда говорится, что птицы имеют гнезда и лисы – норы, а Сын Человеческий не имеет где главу приклонить[50], то речь идет о положении более беспомощном, чем положение птицы, но в то же время сопряженном с сознанием этого положения. Сознавать, что ты не имеешь ни гнезда, ни пристанища, – и оставаться без забот: вот божественный образец для возвышенного творения, для человека. Этот образец дан не птице и не ребенку; значит, способность иметь заботу о пропитании – это одно из совершенств. Разве не так? Относим ли мы к совершенствам женщины то, что она, как более слабая, не может идти на войну; к совершенствам пленника то, что он не может выйти на волю и рискнуть своей жизнью; к совершенствам спящего то, что он спит, не ведая опасности; или находим ли мы совершенство в том, что некто лишен возможности по праву называть нечто возвышенное образцом для себя?! Но почему же тогда о заботе о пропитании говорят иначе – так, словно для женщины счастьем является то, что зарабатывать на жизнь должен прежде всего мужчина; словно для заключенного счастьем является то, что государство его содержит; словно счастливцем является тот, кто во сне видит богатства; или словно бы самым счастливым был тот, кто – пусть даже он и богат – лишен возможности называть Богочеловека образцом для себя!
Но там, у птицы, обремененный заботами не может так говорить; он смотрит на птицу, он совершенно забывает надуманные заботы и даже забывает на мгновение настоящую нужду, он смягчается и приемлет назидание. Но если бы птица дерзнула взять слово и начала бы его поучать, то он ответил бы ей: «Дружок, это то, в чем ты не разбираешься», – сознавая способность иметь заботу о пропитании как нечто такое, чем он совершеннее птицы.
Но разве это совершенство – совсем не работать; разве это совершенство – красть время дня в том смысле, в каком сон крадет время ночи?! Конечно, птица просыпается рано для того, чтобы петь, – и все же, все же, поспав, она просыпается на самом деле для того, чтобы видеть сны, ведь самая прекрасная песня – это сон о несчастливой любви. Так она спит и видит сны всю свою жизнь напролет, и вся ее жизнь – счастливая или мрачная забава. Но разве это совершенство; разве ребенок являет совершенство, когда он играет и устает – как взрослый от работы – и ложится спать, а затем снова играет! У ребенка это выглядит мило, ах, кто охотно не пожелал бы учиться у ребенка! И когда порой взрослый хотя и делает свою работу, но она его не радует и даже, быть может, раздражает; о, тогда он легко смягчается, общаясь с ребенком, охотно учится у него и в тихой благодарности называет ребенка своим учителем. Но он не станет колебаться, если понадобится сделать замечание – учителю, ведь он имеет на это право. И почему? Потому что взрослый в серьезном смысле – учитель ребенка; ребенок же лишь в прекрасном смысле шутки, в которой есть серьезность, учитель взрослого.
Птица не трудится; ее жизнь в невинном смысле праздна; и она в невинном смысле легко относится к жизни. Но разве это совершенство; или разве Бог несовершенен, поскольку Он
Птица не трудится – и получает пищу; разве этим она являет совершенство? Ведь мы обычно говорим, что тот, кто не хочет трудиться, не получит и пищи; и Бог говорит то же самое[52]. Если Бог для птицы делает исключение, то лишь потому, что бедная птица не способна работать. Бедная птица не способна работать – разве это слова о совершенстве? Ведь, безусловно, совершеннее тот, кто способен работать. У людей нередко встречаются жалкие представления, будто быть вынужденным трудиться для того, чтобы жить, – это тяжкая необходимость: о нет, это совершенство – не оставаться всю жизнь ребенком, всегда находящимся под опекой родителей – живы они или же умерли. Тяжкая необходимость (которая только напоминает о том совершенстве, каковым наделен человек) – это лишь средство принудить работать того, кто не хочет свободно понять, что способность работать – это одно из его совершенств, и поэтому не хочет идти работать добровольно и с радостью. И если бы даже не было этой тяжкой необходимости, человек удалился бы от совершенства, если бы он бросил работать.