18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Серен Кьеркегор – Беседы и размышления (страница 19)

18

Давайте же поразмыслим над этим; ведь раз обремененный заботами, придя на поле к лилиям, желал избежать всякого сравнения с другими людьми, раз он так не хотел, чтобы другой человек обсуждал с ним его заботы, – то мы в нашей беседе должны почтительно отнестись к его заботам, и потому я не стану говорить о каком-либо человеке или о каком-либо обремененном заботами человеке, но сделаю отступление и скажу об обремененной заботами лилии.

В захолустье, возле небольшого ручья жила-была лилия. Она была соседкой нескольких кустов крапивы и пары других небольших цветков. По верному слову Евангелия, она была одета прекраснее, чем Соломон во всей своей славе, и притом была она все дни напролет беззаботна и радостна. Незаметно и чарующе скользило время, как вода в ручье, которая, напевая, уносится прочь. Но вот как-то раз прилетела небольшая птичка и заглянула к лилии; на следующий день она снова прилетела, затем несколько дней отсутствовала, а потом прилетела опять. Лилии это показалось непонятным и странным: ей было непонятно, почему птичка не оставалась на одном и том же месте, как маленький цветок, и ее удивляла капризность птицы. Но с лилией случилось то, что так часто бывает: как раз потому что птичка была столь капризна, лилия все больше и больше влюблялась в нее.

Эта птичка вела себя весьма скверно: вместо того чтобы поставить себя на место лилии, вместо того чтобы радоваться ее красоте и сорадоваться ее невинному блаженству, птичка важничала перед лилией, кичась своей свободой и давая лилии почувствовать, что та прикована к своему месту. К тому же птичка была болтлива и несла всякую всячину, правду и неправду, о том, что в других краях во множестве растут совсем иные, дивные лилии, что там царят веселье и радость, что там разлито благоухание, краски ярки и раздается неописуемо прекрасное пение птиц. Птичка болтала, и всякий раз рассказ ее заканчивался откровенно унизительным для лилии замечанием, что, дескать, она по сравнению с великолепием тех дивных лилий выглядит как сущее ничто, что, дескать, она столь невзрачна, что непонятно, по какому праву она вообще называется лилией.

И вот лилию начали тяготить заботы и печали; чем больше слушала лилия птичку, тем глубже эти заботы проникали в ее сердце; она не могла уже спокойно спать ночью и радостно просыпаться поутру; она чувствовала себя пленницей, прикованной к своему месту; журчание ручья стало казаться ей надоедливым, а день невыносимо длинным. Она целыми днями была теперь поглощена самой собой и неотвязными мыслями о своем положении. «Быть может, – говорила она сама себе, – приятно порой, для разнообразия, послушать журчание ручья, но слушать его постоянно изо дня в день: что может надоесть сильнее, чем это!» «Быть может, неплохо порой побыть в захолустье, побыть одной, – но всю жизнь быть всеми забытой, лишенной всякого общества, или проводить все время в обществе нескольких кустов крапивы, которые разве могут составить общество лилии: это невыносимо!» «И к тому же так плохо выглядеть, как выгляжу я, быть такой невзрачной, какой я, по словам птицы, являюсь: о, почему я не появилась на свет в другом месте, в других условиях, о, почему же я не выросла дивной лилией, которую называют „царским венцом“!» Ведь птичка рассказала ей, что «царский венец» считается самой красивой из лилий и все лилии завидуют его красоте. Лилия, конечно, видела, что все эти заботы приводят ее в расстройство; но ведь ее мысли были вполне разумны – разумны не в том смысле, что они изгоняли из души эти заботы, а в том смысле, что лилия убедительно для самой себя обосновывала правомерность этих забот. «Мое желание, – говорила она, – не является неразумным, ведь я не притязаю на невозможное – на то, чтобы быть тем, кем я не являюсь, например птицей; я всего лишь хочу быть красивой лилией, даже, пожалуй, самой красивой».

А птичка все прилетала и улетала, и с каждым ее прилетом и отлетом росло беспокойство лилии. Наконец она совершенно доверилась птичке; как-то вечером договорились они о том, что наутро в жизни лилии произойдет перемена, которая положит конец всем ее заботам. Рано утром птичка прилетела к лилии и клювом стала высвобождать из почвы ее корень. Сделав это, птичка положила лилию под крыло и взлетела. Они договаривались, что птичка полетит с лилией туда, где цветут дивные лилии, и там высадит лилию, чтобы та могла попытать счастья: не станет ли она на новом месте и в новом окружении дивной лилией, стоящей в обществе подобных ей дивных лилий, или даже «царским венцом» на зависть всем другим.

Но, увы, по пути лилия завяла. Если бы эта обремененная заботами лилия довольствовалась тем, чтобы быть лилией, она оставалась бы без забот; если бы она оставалась без забот, она так и стояла бы там, где стояла – где стояла она во всей своей красоте; если бы она так и стояла там, она была бы той самой лилией, о которой в воскресный день говорил священник, повторяя слово Евангелия: «Посмотрите на лилию; говорю вам, что даже Соломон во всей славе своей не одевался так, как она». Ведь по-другому, пожалуй, это Евангелие нельзя понять; и печально, даже ужасно, что некий толкователь Священного Писания пожелал, подобно той птичке, снабдить это место о лилиях комментарием, – пусть даже и верным, – что в тех краях встречается дикорастущий «царский венец» – как будто это помогает лучше понять слова о том, что лилия красотой превосходит всю славу Соломона, как будто это помогает лучше понять слово Евангелия, которое якобы не относится к невзрачной лилии.

Итак, мы видим, что произошло с обремененной заботами лилией – с лилией, которая озаботилась тем, чтобы стать одной из дивных лилий или даже «царским венцом». Лилия – это человек. Скверная птичка – это беспокойный помысел сравнения, который бродит вкруг да около, ветреный и капризный, собирая разлагающее знание о различиях; и так же, как птичка не ставила себя на место лилии, так и человек, занятый сравнением, не ставит себя на место другого или другого на свое место. Птичка – это поэт-соблазнитель или поэтическое в человеке, которое вводит его в соблазн. Поэтическое так же, как речь этой птички, сочетает в себе правду и неправду, вымысел и истину; ведь различия действительно существуют, и многое можно о них сказать, – но в поэтическом изображении эти различия живописуются со страстью как предмет для отчаяния или ликования, как нечто главное, и это всегда неправда. Одержимый сравнением в конце концов доходит до того, что он, поглощенный различиями, забывает, что он человек, и в отчаянии полагает себя столь отличным от прочих людей, что сомневается, можно ли его считать человеком, – так же, как птичка полагала лилию столь невзрачной, что сомневалась в ее праве называться лилией. При этом в защиту его порожденных сравнением забот выступает кажущийся разумным помысел о том, что, дескать, он не выдвигает неразумных притязаний, – например, стать птицей, – но всего лишь хочет стать таким, каким он не является, – пусть даже то, чего он ищет, кажется другим обремененным заботами сущим пустяком. И вот, когда сравнение, летая подобно птичке туда-сюда, растравит душу обремененного заботами и оторвет его от земли, то есть от желания быть тем, кто он именно есть, то на мгновение кажется, будто теперь сравнение пришло забрать его с собой и унести к желанной цели; и оно действительно приходит и забирает его – но забирает так, как смерть забирает человека: обремененный заботами гибнет тогда в полете уныния.

Если ты, человек, не без улыбки думаешь о желании лилии стать «царским венцом» и о том, что лилия умерла по пути, то подумай, не достойно ли это, напротив, слез, – ведь разве человек не мучает себя столь же неразумными заботами; столь же неразумными, – но нет, как я посмею так это оставить, как посмею столь всерьез обвинять данных Богом учителей: полевые лилии. Нет, у лилий нету таких забот, и именно поэтому нам следует учиться у них. И если человек, подобно лилии, довольствуется тем, чтобы быть человеком, то он не заражается временными заботами; и если он не заражается ими, то он неизменно пребывает на том месте, которое ему предназначено; и если он пребывает там, то воистину он в своем бытии человеком великолепнее всей славы Соломона.

Итак, чему учится обремененный заботами у лилий? Он учится довольствоваться тем, чтобы быть человеком и не заботиться о различии между человеком и человеком; он учится так же кратко, так же торжественно, так же возвышенно говорить о бытии человеком, как говорит Евангелие о лилиях. И ведь в торжественных случаях людям свойственно так говорить. Подумаем о Соломоне. Когда он облачен в царскую порфиру, когда он величественно восседает на троне во всей своей славе, тогда, конечно, можно – и это тоже будет возвышенно – сказать о нем: Их Величество; но если нужно на вечном языке серьезности сказать самое торжественное, тогда мы скажем: человек! И то же самое говорим мы самому простому, когда он лежит, подобно Лазарю, почти неузнаваемый в нищете и болезни, – мы говорим: человек! И в решающее для жизни человека мгновение выбора из различных путей говорим мы ему: человек! И в решающее мгновение смерти, когда все различия упраздняются, мы говорим: человек! И при этом мы говорим не что-то незначительное, а, напротив, самое высокое, ведь бытие человеком по своему значению не ниже различий между людьми, но возвышается над ними; и это по сути равное великолепие людей так же не является печальным равенством смерти, как не является им и сущностное равенство всех лилий – равенство в красоте.