И вот обремененный заботами идет на поле и там останавливается возле лилий. Он не ведет себя как счастливое дитя или ребячливый взрослый: не бегает вкруг да около, ища самую красивую и желая насытить любопытство, отыскав какую-нибудь диковинку. Нет, храня тихую торжественность, он смотрит на них, как они стоят большой пестрой толпой, и одна так же хороша, как другая, – как они растут. Собственно того, как они растут, он, конечно, не видит, ведь то, что человек не способен увидеть, как растет трава, вошло даже в пословицы, но все же он видит, как они растут, то есть как раз потому, что для него непостижимо, как они растут, он видит, что есть лишь Один, Кто знает это с той же доскональностью, с какой садовник знает о выращивании редких растений; Один, Кто каждый день постоянно смотрит за лилиями, как смотрит садовник за редкими растениями; Один, Кто взращивает их. По всей видимости, Он же взращивает и редкие растения садовника, только здесь фигура садовника легко дает повод к заблуждению, тогда как заброшенные лилии, обыкновенные полевые лилии не дают повода к заблуждению никому, кто на них смотрит. Ведь там, где можно видеть садовника, там, где не жалеют никакого труда и никаких средств ради того, чтобы для богача вырастить редкие растения, там, как кажется, немудрено, что они растут; но как могут расти лилии на поле, где никто, никто, никто не ухаживает за ними? И все же они растут.
Но тогда, наверное, бедные лилии должны тем больше трудиться сами. Нет, они не трудятся; ведь только над редкими цветами нужно немало потрудиться, чтобы заставить их расти. А там, где ковер роскошнее, чем в королевских покоях, там не трудятся. И когда глаз смотрящего веселится, радуясь этому зрелищу, и взгляд смотрящего исполняется свежестью, душе его не приходится терзаться мыслью о том, что бедные лилии должны работать как каторжные, чтобы ковер был столь прекрасен. Ведь только человеческие искусные творения, ослепляя глаз изяществом работы, вызывают слезы при мысли о страданиях бедной кружевницы.
Лилии не трудятся, не прядут, они не занимаются ничем, кроме того что наряжаются, или, вернее: что их наряжают. Подобно тому как выше в Евангелии, когда речь идет о птицах и говорится: «они ни сеют, ни жнут, ни собирают в житницы», слова эти как будто намекают на работу мужчины, который кормит себя и своих домочадцев, – так и эти слова о лилиях (они не трудятся, не прядут) как будто намекают на работу женщины. Женщина остается при домашних делах, она не покидает дом в поисках насущного хлеба, она остается дома, шьет и вяжет, старается, чтобы все было по возможности нарядным, ее повседневные занятия, ее усердный труд наиболее тесно связаны именно с нарядностью. Так и лилия: она остается дома, она не покидает своего места, но она не трудится, не прядет – она только наряжается, или, вернее: ее наряжают. Если бы у лилии были какие-то заботы, то это были бы не заботы о пропитании, которые, могло бы показаться, имеет птица – ведь она летает туда-сюда, собирая пищу; нет, лилия по-женски заботилась бы о том, чтобы ей быть красивой и нарядной. Но у лилии нет забот.
Ведь, без сомнения, она нарядна; да, тот, кто смотрит на лилии, не может от них оторваться, он склоняется к одной из лилий, он берет первую попавшуюся – говорю вам, что и Соломон во всей славе своей не одевался так, как всякая из них. Он внимательно рассматривает ее, и если его душа была неспокойна, как бывает неспокойна человеческая душа; и если его сердце порывисто билось, как бьется порой человеческое сердце, – он сразу успокаивается просто для того, чтобы рассмотреть эту лилию. Разглядывая ее, он все больше удивляется ее красоте и изяществу ее формы; ведь только разглядывая искусные творения человека, постепенно начинаешь замечать в них недостатки и видеть их несовершенство; и если ты сделаешь взгляд более острым с помощью искусно отшлифованного стекла, ты даже в самой тонкой ткани, сделанной руками людей, разглядишь грубые нити. Человек сделал это открытие, которым он горд, словно специально для того, чтобы оно его смирило: когда он додумался искусно отшлифовать стекло, чтобы оно увеличивало предметы, он с помощью увеличительного стекла обнаружил, что даже самая тонкая и изящная человеческая работа груба и несовершенна. Но открытие, которое смирило человека, послужило к славе Божией: ведь, глядя через увеличительное стекло на лилию, никто никогда не находил ее менее красивой, менее совершенной, – напротив, он лишь полнее убеждался в ее красоте и в том, сколь искусно это творение. Да, это открытие послужило к славе Божией, как, впрочем, и всякое открытие; ведь только художник-человек всегда оказывается не столь уж велик в глазах того, кто близко с ним знаком и знает его в повседневной жизни; что же касается Художника, Который ткет ковер полей и творит лилию во всей ее красоте, приближающийся к Нему лишь все явственнее видит свою удаленность от Него, все больше дивится Ему и перед Ним преклоняется.
И вот обремененный заботами, пришедший со своими печалями к лилиям стоит среди них на поле, дивясь их красоте; он остановился на первой попавшейся, он не выбирал из них, ему и на ум не приходило, будто есть какая-то лилия или даже трава полевая, к которой не относится слово о том, что даже Соломон во всей славе своей не одевался так, как всякая из них. Если бы лилия могла говорить, она могла бы сказать обремененному заботами: «Что ты так мне дивишься; разве быть человеком не столь же великолепно; разве не верно, что вся слава Соломона – ничто в сравнении с тем, что являет собою всякий человек просто в силу того, что он – человек: так что Соломон для того, чтобы явить наибольшую доступную ему славу и великолепие, должен был бы совлечься всей своей славы и просто быть человеком! Разве то, что сказано о моей нищете, не верно в отношении человека, бытия человеком! Ведь человек – венец творения!» Однако лилия не может говорить; но как раз потому, что лилия не может говорить, как раз потому, что там царит совершенное безмолвие и нет других присутствующих, обремененный заботами, если он говорит и если он говорит с лилией, тем самым говорит с самим собой; и при этом мало-помалу он начинает понимать, что он говорит о самом себе: то, что он говорит о лилии, он говорит о самом себе. Не лилия говорит ему эти слова: ведь лилия не может говорить, – и не другой человек: ведь другой человек легко привносит беспокойный помысел сравнения; среди лилий обремененный заботами – просто человек и – довольствуется тем, чтобы быть человеком. Ведь точно в таком же смысле, в каком лилия есть лилия, точно в таком же смысле он, несмотря на все свои человеческие заботы, есть человек; и в таком же смысле, в каком лилия, не трудясь, не прядя, оказывается прекраснее великолепных одежд Соломона, в таком же смысле и человек, не трудясь, не прядя, не в силу какой-то своей заслуги, а просто в силу того, что он – человек, превосходит великолепием одежды Соломона. Ведь в Евангелии не говорится, что лилия прекраснее Соломона, нет, там говорится, что она одета лучше, чем Соломон во всей своей славе. Но постоянно вращаясь среди людей, где все норовят чем-то от других отличаться, человек оказывается поглощен суетой и беспокойством – этими порождениями сравнения – и, увы, забывает о том, что значит быть человеком, – забывает, увлекшись различиями между человеком и человеком. Но на поле у лилий, где свод небес простирается высоко, словно бы возвышаясь над всеми властителями, и привольно, словно бы небо дышит полной грудью на той высоте, где большие мысли облаков развеивают всякую мелочность, там обремененный заботами – единственный человек, и он учится у лилий тому, чему он, быть может, не мог бы научиться ни от какого другого человека.
«Посмотрите на полевые лилии». Как кратко, как торжественно говорится здесь о лилиях – говорится как о равных в своем достоинстве; здесь нет ни малейшего намека на то, будто лилии могут чем-то друг от друга отличаться; здесь обо всех них говорится одинаково: лилии. Быть может, кто-то сочтет просто странным и излишним требовать, чтобы человеческий язык вникал в различия между лилиями и в те их заботы, поводом к которым могут служить эти различия; быть может, кто-то подумает: «Такие различия и такие заботы не стоят того, чтобы уделять им внимание». Давайте поймем друг друга. Имеется ли в виду, что лилиям не стоит уделять внимание подобным заботам, то есть что лилии должны быть достаточно благоразумны для того, чтобы не обращать внимание на такого рода вещи; или же здесь подразумевается, что ломать голову над тем, какие заботы могут быть у лилий, ниже человеческого достоинства по той простой причине, что человек – это человек, а не лилия. То есть являются ли такие заботы в себе и для себя неблагоразумными и потому одинаково недостойными внимания, идет ли речь о незатейливых лилиях или о наделенных разумом людях; или же при одних и тех же по сути заботах есть разница, принадлежат ли они лилии или человеку, так что для лилии признается негожим иметь такие заботы, тогда как для человека – вовсе нет. Если бы у лилий действительно были такие заботы, и тот, кто столь кратко говорит о лилиях, полагал бы, что те же по сути заботы имеют большое значение для человеческой жизни, тогда его речь о лилиях была бы проявлением не мудрости и участия, а человеческого самолюбия, в силу которого о бедных лилиях и говорилось бы так кратко и пренебрежительно, в силу которого с таким превозношением говорилось бы об их малых заботах и печалях – с превозношением, которое проявлялось бы как раз в том, что заботы лилий почитались бы малыми и не заслуживающими никакого внимания. Но допустим, что между лилиями так же, как между людьми, существовали бы различия; допустим, что эти различия занимали бы и заботили лилии так же сильно, как такие различия занимают и заботят людей; – и тогда для лилий – так же, как для людей, – поистине верным было бы то, что такие различия и такие заботы не стоят того, чтобы уделять им внимание.