реклама
Бургер менюБургер меню

Сэмюэль Дилэни – Вавилон - 17. Падение башен. Имперская звезда. Стекляшки (страница 167)

18

— Да пошел ты,— хмурится Лу,— я не обязан тебе говорить, где что есть, а где чего нету. Свои глаза иметь надо. Я вот только выхожу на улицу, а фрелки меня уже за версту чуют. И я, они на другом конце Пикадилли, а я их уже вижу. У них тут есть что-нибудь, кроме чая? И вообще, где тут у них можно выпить?

Бо усмехается.

— Ты что, забыл, в какой мы стране? Правильно, мусульманской. Хотя, знаешь, в конце того самого цветочного переулка всяких там подвальчиков и забегаловок полным-полно. Открываешь зеленую дверь, подходишь к мраморной стойке, а литр пива центов пятьдесят — в общем, даром. А еще там дают бутерброды с жареными клопами и свиной требухой.

Так вот и сидим себе, завтракаем, мирно болтаем о том, о сем, вспоминаем всякое такое. Например, как Бо заворачивает однажды фрелка, а тот ему так сразу и заявляет, мол, есть на свете две вещи, от которых он торчит: спейсеры и хорошая драка...

Весь этот треп лишь слегка облегчает нам нашу боль, но не снимает совсем. Даже Мюз, и тот понимает: этот день мы проведем не вместе.

Дождь перестал. Мы выходим, садимся на паром до Золотого Рога. Только высадились, Келли с ходу спрашивает, где тут площадь Таксим, и как пройти на улицу Истиклаль, а ему отвечают, мол, надо ехать на долмуше, потом оказалось, так у них тут маршрутное такси называется, едет, значит, только по одному маршруту, и народу в нем — как селедок в бочке. Зато дешево.

Первым выскакивает Лу, возле моста Ататюрка: захотелось, видите ли, полюбоваться видами Нового города. За ним — Бо: хочется, понимаешь, собственными глазами увидеть, что такое Долма Боше и с чем его едят. А когда Мюз узнает, что всего за пятнадцать центов (лира пятьдесят крушей по ихнему) можно попасть в Азию — тут уж никаких разговоров, хочу в Азию, и все тут.

Я выхожу за мостом. Улица забита машинами. Топаю вдоль троллейбусных проводов, мимо серых, мокрых стен Старого города. Бывает так: плачь — не плачь, ругайся — не ругайся, ничего не поможет. Что поделаешь, иногда приходится бывать одному, хотя бывать одному и мучительно, и больно.

Долго брожу по узеньким улочкам. Навстречу попадаются лишь мокрые ослики, мокрые верблюды, да женщины в парандже. Наконец выхожу на какой-то проспект; там снуют автобусы туда-сюда, мужчины с деловым видом и в деловых пиджаках, и везде полно мусорных баков.

Люди бывают разные: один увидит спейсера — и рот разинул; а другой вообще на тебя ноль внимания. Правда, многое зависит от тебя самого, как себя поведешь, как себя поставишь сразу после училища, когда тебе еще только шестнадцать. Ну так вот, захожу в какой-то парк, гуляю себе, и вдруг вижу: стоит и смотрит. А потом поняла, что вижу, и отвернулась.

Ну а я иду, не торопясь, гляжу в мокрый асфальт. Она все там, под низенькой аркой пустой мечети, никуда не уходит. Прохожу мимо, как бы невзначай, а тут она и выходит из-под арки, прямо на маленькую площадку со старинными пушками.

— Извините...

Останавливаюсь.

— Вы не знаете, гробница святой Елены не здесь находится? — акцент в ее английском просто очаровательный.— Я забыла в гостинице путеводитель.

— Очень жаль, но я тоже здесь впервые.

— А-а-а,— она улыбается.— А я приехала из Греции. Я подумала, вы турок, вы такой смуглый.

— Нет, у меня родители — индейцы, краснокожие.— Я чуть-чуть наклоняю голову и умолкаю. Теперь ее очередь делать реверансы.

— Вот как! А я в этом году поступила в Стамбульский университет. А ваша форма... кажется, она означает, что вы...— после некоторой паузы она все-таки решается произнести это слово,— спейсер?

Ага, меня уже слегка тащит.

— Да.

Сую руки в карманы, облизываю зуб, третий сзади, то есть, проделываю все то, что всегда делаю, когда тащит. Как-то один фрелк сказал мне, что в такие минуты я выгляжу особенно возбуждающе.

— Вот именно.— Сказано, пожалуй, резковато, громче, чем надо: она даже вздрагивает.

Итак, она теперь знает, что я знаю, что она знает, что я знаю, и я уже пытаюсь представить, в каком ключе мы станем разыгрывать дальше этот отрывок из Пруста.

— Никакая я не гречанка,— вдруг говорит она,— я турчанка. И университет уже закончила. Изучала историю искусств. Случайным знакомым часто говорят неправду, чтобы хоть как-то защитить свое «я»... только, по-моему, зачем все это? Мне иногда кажется, что мое «я» такое крохотное.

Ну что ж, можно сделать и такой ход, почему нет, тактика бывает разная.

— Вы далеко живете? — спрашиваю.— И какие тут цены в турецких лирах? — А можно и такой вот; тактика, повторяю, бывает разная.

— Мне нечем вам заплатить,— она еще плотней заворачивается в плащ, который при этом еще больше подчеркивает ее великолепные бедра. Да она хорошенькая! — Я бы очень хотела.— Пожимает плечами и улыбается.— Но я... бедна, как студентка. Денег у меня нет. И если вы сейчас повернетесь и уйдете, я не обижусь. Хотя мне будет грустно.

Я не трогаюсь с места. Я знаю, что в конце концов она даст денег, пускай немного, но даст. Что ж, возьму, сколько даст. Но нет, она, похоже, и не собирается. Ага, можно сделать, значит, и такой ход. Интересная тактика.

И тут я спрашиваю себя: «А за каким чертом тебе нужны эти проклятые деньги?» И в эту минуту порыв ветра стряхивает на нас с веток кипариса капли холодной влаги.

— Мне кажется, все это вообще достаточно грустно.— Она вытирает капли с лица. И голос какой-то надломленный. Я наклоняюсь к ее лицу, очень близко, и несколько мгновений внимательно разглядываю полоски влаги на ее щеках.— Грустно, потому что вы — спейсер, а чтобы вы им стали, вас непременно нужно было переделать, и не как-нибудь, а именно таким способом, таким образом. Если бы этого не случилось, мы бы могли... Если бы вообще не было спейсеров, тогда бы и мы были... другими. Раньше вы кем были, мужчиной или женщиной?

Еще фонтан холодных капель. Я смотрю себе под ноги; капли падают прямо за воротник.

— Мужчиной,— отвечаю.— Какая разница.

— А сколько вам лет? Двадцать три? Двадцать четыре?

— Двадцать три.— А вот это уж точно враки. Но такой уж у меня рефлекс. На самом деле мне двадцать пять, но чем мы для них моложе, тем они больше платят. Черт подери, да не нужны мне ее деньги!

— Значит, я угадала,— кивает она.— Как правило, такие, как я, хорошо понимают в спейсерах. Вы согласны? Впрочем, что нам еще остается? — Смотрит на меня огромными черными глазами. Быстро-быстро моргает, потом, наконец, опускает вниз. Вы были бы очень симпатичным мужчиной. А теперь вот вы — спейсер, вы строите заводы для консервации воды на Марсе, в шахтах на Ганимеде монтируете компьютеры, обслуживаете ретрансляционные станции на Луне. Альтерация...— из всех людей только фрелки произносят это слово с таким смешанным чувством восхищения и сожаления.— Вы знаете, трудно избавиться от мысли, что можно было бы сделать все как-нибудь по-другому. Ну почему не могли придумать ничего лучше нейтрализации, ведь вас превратили даже не в андрогинов, а в нечто...

Кладу руку ей на плечо, и она сразу умолкает, словно ее Ударили. Оглядывается: нет, кругом никого, никто не смотрит. И, облегченно вздохнув, накрывает мою ладонь своей.

Я отдергиваю руку.

— Так во что же?

— Да можно же было придумать что-нибудь, найти какой-нибудь другой способ, найти другое решение! — Теперь обе ее руки в карманах.

— Можно было. Верно. Но вы же знаете, милая моя, что для этих ваших драгоценных одноклеточных, как их там, яйцеклеток? Сперматозоидов? Для них за пределами ионосферы многовато будет радиации, и если вам вдруг пришла в голову мысль поработать там больше, чем сутки, бедняжки просто помрут. Это же касается и Луны, и Марса, и спутников Юпитера.

— Но ведь можно же было придумать, скажем, какие-нибудь специальные скафандры или... Поглубже изучить механизмы биологической защиты, механизмы приспособляемости...

— Ага, других дел больше не было в эпоху демографического взрыва. Ну уж нет, тогда искали любую зацепку, чтобы только уменьшить число детей, особенно это касалось таких, у которых наследственность и так искажена.

— Ах, да... да.— Она кивает.— Мы все еще никак не выпутаемся из сетей неопуританской реакции на сексуальную свободу двадцатого века.

— Так что решение приняли верное,— я улыбаюсь и приставляю локоть туда, где у меня начинаются ноги.— Я, например, просто счастлив.

Ну никак не могу понять, почему, если этот жест делает спейсер, он считается особенно непристойным.

— Прекратите,— огрызается она и делает шаг назад.

— А в чем, собственно, дело?

— Перестаньте сейчас же! — повторяет она.— Ну прошу вас, не делайте этого. Ну как ребенок, честное слово!

— Что вы говорите! А про фрелков вы мне что-нибудь расскажете?

— Но ведь вас еще в детстве специально отбирают, ищут среди подростков, у которых в период созревания половые реакции безнадежно заторможены. Зато полно детской агрессивности, заместившей собой способность любить. Мне кажется, это и делает вас особенно привлекательными. Ну конечно, вы еще совсем ребенок.

— Не может быть! А про фрелков вы мне что-нибудь расскажете?

Она немного помолчала.

— Думаю, они сексуально заторможены по отношению к тому, чего им самим недостает. Наверное, вы правы, решение было принято верное. Вы и в самом деле не жалеете, что бесполы?

— У нас есть вы,— отвечаю я.

— Да,— она опускает глаза. Заглядываю ей в лицо, пытаюсь угадать, что она чувствует в эту минуту. Она улыбается.— Ваша жизнь возвышенна, исполнена славы и величия, а вдобавок у вас есть мы.— Она снова поднимает голову. Лицо ее так и сияет.— Вы парите в небесах, миры проносятся под вами. Вы шагаете через континенты, летаете с планеты на планету, а мы...— она замотала головой, и волосы ее извивались на воротнике плаща, как черные змеи.— А мы влачим серую, однообразную жизнь, сгибаясь под бременем земного тяготения... и преклонения перед вами!