Сэмюэль Беккет – Больше лает, чем кусает (страница 8)
— Но это не мог быть он! — сердилась Винни, раздраженная сразу по нескольким причинам,— Я ж тебе говорю, нет у него никакого велосипеда!
— Кто бы то ни был,— Шолто, чувствуя себя теперь хозяином положения, говорил уверенным и властным голосом,— на машине мы его догоним еще до того, как он доберется до шоссе.
Однако Шолто недооценил скорость, с которой мог передвигаться Белаква, а точнее, не угадал направления его движения, и еще до того, как они отъехали от больницы, Белаква уже благополучно сидел в пивной Тэйлора в Свордсе, но то, как он заливал в себя кружку за кружкой, весьма Тэйлора настораживало.
ДИНЬ-ДОН
Белаква, которого я знавал как раз в те времена, когда тот находился в последней фазе своего солипсизма, иначе говоря, веровал лишь в свое собственное существование и считал мир порождением своей собственной фантазии, вносил оживление в свою жизнь постоянными перемещениями с места на место (потом он, правда, поменял взгляды, пошел, так сказать, в ногу со всеми и стал находить кой-какие радости в мире вокруг себя, в том мире, который не зависел от его фантазий). Он толком не знал, откуда в нем взялась убежденность, что перемещение с места на место оживляет существование, но, по крайней мере, в том, что эта убежденность проистекала не просто из его предпочтения одного места другому, он был уверен. Его тешила мысль, что он может ускользать от того состояния, которое он называл "налетом Фурий", простым передвижением в пространстве. Что же касается того, куда именно идти, то это не имело особого значения, так как после того как он прибывал на место назначения, все окружающее переставало для него существовать. Уже сам по себе акт вскакивания с места и отправления куда-то — при этом не имело никакого значения, с какой точки начиналось движение и куда оно вело,— оказывал на Белакву благотворное воздействие. Уверяю вас, что все было именно так, как я рассказываю. Белаква кручинился лишь по поводу того, что он не располагал достаточными средствами, чтобы потакать своей прихоти, так сказать, по-крупному, на больших пространствах суши и моря. Как замечательно было бы перемещаться, куда хочешь, носиться туда-сюда по водам и по тверди. Но Белаква не мог себе позволить отправляться в дальние странствия, ибо был беден. Однако в малом масштабе он исправно делал все, что ему было доступно. От уютного местечка у камина до окна, из одной комнаты в другую, даже из одного района города в другой — на все эти перемещения, эти акты движения у него вполне хватало энергии, и, несомненно, таковые перемещения оказывали на него, как правило, благотворное воздействие. Но то было в давние времена, в дни моей юности, когда я еще учился — занятия были мукой мученической, а переменки и каникулы некоторым облегчением.
Будучи человеком по природе своей греховно ленивым, можно сказать, погрязшим в праздности, предпочитающим пребывать в том состоянии, которое он называл "налетом Фурий" и которое определенно доставляло ему извращенное удовольствие, Белаква бывал временами охватываем желанием поразмыслить над тем, а не является ли способ излечивания от этого состояния еще более неприятным делом, чем собственно то, от чего нужно было излечиваться. Так или иначе, но, очевидно, он склонялся к мысли, что не является, уже хотя бы потому, что он продолжал прибегать к нему, и так на протяжении многих лет. Из этого он делал вывод, что в избранном способе лечения от хандры все же имелось нечто излечивающее, и он воздавал благодарность за то малое облегчение, которое он получал.
Самой простой формой этого двигательного упражнения являлась прогулка-"бумеранг" — "туда и назад", а точнее, "бумеранг" был на протяжении многих лет единственной формой прогулки, которую он себе позволял. Это Белаквово прогулочное ухищрение делает совершенно ясным, что ему и в самом деле было все равно, в какую именно точку пространства направляться, ибо покидая одно место, он вскорости туда же и возвращался — "вскорости", конечно, если не считать времени, затрачиваемого на редкие остановки в пути для того, чтобы "освежиться и подкрепиться". Причем эти вылазки были столь же духовно насыщенны, как если бы он проводил это время за границей, в городах, пользующихся самой большой славой и известностью.
Я знаю обо всем этом просто потому, что он сам мне рассказывал. Некоторое время мы были с ним вроде как Пилад и Орест[40]. Все было благочинно и пристойно, и наши отношения, пока они продолжались, были весьма доверительными. Мне не раз случалось присутствовать при его неожиданных вскакиваниях и стремительных убеганиях куда-то, часто без объяснений и прощаний — Белакву швыряла в путь какая-то неведомая сила, которой он не мог противиться. Имел я возможность наблюдать его и в то время, когда он двигался но своей короткой прогулочной траектории. Не раз видел я его в тот момент, когда он возвращался с прогулки, преображенный и изменившийся. Что находилось почти в полной противоположности с одной фразой из "Подражания"[41]: "В радости выходишь и в печали возвращаешься".
Мне и всем тем, кому Белаква раскрывал тайну своих прогулочных маневров, он неустанно твердил, что все эти его перемещения никоим образом нельзя приравнивать к таким весьма распространенным и требующим применения грубой физической силы трудовым актам, как, например, копание канавы или другим подобным физическим упражнениям, к которым прибегают, чтобы избавиться от хандры, используя их в качестве некоего лечебного средства, эффективность которых находится в прямой зависимости от степени физического напряжения и усталости. По отношению к такому терапевтическому трудовому средству Белаква испытывал величайшее презрение. Он утверждал, что во время своих прогулок он ничуть не устает — наоборот, говорил он, они придают ему сил. Белаква жил, по его словам, в бетховенской фермате[42], хотя и не удосуживался разъяснить, какой именно смысл он вкладывает в это несколько туманное выражение. Страстно желая во что бы то ни стало объяснить, что именно он имеет в виду, Белаква очень часто затемнял смысл сказанного им еще больше. Уже само по себе такое желание растолковать свои собственные слова свидетельствовало, как мне кажется, прежде всего о потере им уверенности в себе, об отсутствии самодостаточности, которую он неустанно себе приписывал. Налицо был некий упадок духа, крах того, что мы называем internus homo, своим внутренним "я", и все это выдавало его как карикатурную пародию на свою собственную тень. Но в итоге ему удавалось выкарабкиваться из самых дурацких заявлений и нелепых ситуаций, которые он объяснял тем, что был пьян, или тем, что просто не умеет связно и толково высказываться, добавляя при этом, что он вполне доволен таким положением и не собирается ничего в себе менять, или давал еще Бог весть какие пояснения. В конце концов общаться с ним стало просто невозможно, и я прервал с ним какие-либо отношения. В нем не было никакой СЕРЬЕЗНОСТИ.
Однажды, когда из Белаквы прямо-таки фонтанировали откровения, он дал мне довольно подробное описание одной из этих бетховенских фермат, этих пауз, в которых он пребывал. Он проявлял явную склонность к оксюморонам[43]. Равно как и излишнее пристрастие к джину с тоником.
Далеко не последним привлекательным моментом в этой чистой, незамутненной фазе Белаквова существования, в этой, как он выражался, "грессии", имея в виду "трансгрессию" — отклонение от нормы, в этом движении в никуда была способность воспринимать, с согласия или безо всякого на то согласия личности, находящейся в этой фазе, слабые веяния, едва заметные сигналы внешнего мира во всей их цельности. Будучи лишенным устремленности к чему бы то ни было.
этому движению в никуда не приходилось избегать непредвиденных ситуаций, сворачивать в сторону при столкновении с встающими на пути приятными неожиданностями водевильного характера, которые время от времени так или иначе возникают сами собой, словно бы из ниоткуда. Такая восприимчивость составляла весьма высокую привлекательность этого бесцельного скитания, которое начиналось ниоткуда и вело в никуда. Отнюдь не малое очарование заключалось и в той живости, с которой приветствовалось всякое осквернение и развращение. Хотя, может быть, и исчезающе малое.
Выбравшись на поверхность из подземного общественного туалета, расположенного в земной утробе на улице Колледж, Белаква, почему-то смутно считая, что перед спуском под землю он бродил, созерцая закат, до тех пор, пока все краски, кроме черной, сошли с неба, все тюльпаны, вся ржавчина, вся зелень на меди оказались стерты резинкой ночи, присел на корточки, опираясь спиной о постамент памятника Томми Муру[44], и сделал он это не потому, что влил в себя слишком много, а просто потому, что не было никаких оснований двигаться дальше в каком-нибудь определенном направлении. Но и засиживаться там он бы не посмел. Разве не бежал он ото всяких там раздумий, высиживания мыслей? Так что сидеть вот так вот, в высиживающей позе ему ни к чему... и чего ждать? Всего не переждешь. Давай, двигай, прыгай, отправляйся, тра-ля-ля. Призыв к движению стал ощущаться как приказ, вызов в суд. Но при попытке двинуться, Белаква обнаружил, что он не в состоянии это сделать, застрял, как Буриданов осел[45], ни вперед ни назад, ни вправо ни влево. Вот почему он застрял на одном месте, Белаква никак не мог понять. А для вглядываний в глубины собственной души момент был совсем неподходящий. Странно, он прошествовал по северной набережной, потом по мосту, потом по улице Вестморлэнд вроде бы без каких-либо серьезных затруднений — или почти без затруднений, а вот теперь почему-то ему приходится околачиваться здесь, у памятника этому толстошеему барду, да еще упираться спиной в пьедестал и ждать какого-то знака, знамения...