Сэмюэль Беккет – Больше лает, чем кусает (страница 46)
Ну, в общем, короче, они вдвоем, Квин и Смеральдина, убрали могилу следующим образом: глинистый пол могилы был выстлан мхом и папоротником, а стены прикрыты вертикально поставленными зелеными ветками эвкалипта. Квип работал, а Смеральдина подавала ему сверху все, что требовалось. Глина оказалась весьма плотной, и ямки для установки скоб и веток пришлось Квину ковырять носком или каблуком своих туфель. Так или иначе, они все сделали отменно, ни на стенках, ни на полу не было видно ни пятнышка обнаженной глины — только зелень, толстый слой растений, все замечательно пахло зеленой свежестью.
Но скоро придет ночь, и все сделается черным...
Поднялся колючий, холодный ветер. У подножия холмов вскриками света вспыхнули огоньки, а жидкий лунный камень обратился в пепел. Смеральдина поначалу зябко ежилась, а потом стала просто дрожать от холода. А вот Квин чувствовал себя на кладбище так же уютно, как чувствует себя за толстым ковром клопик или на печи попик. Есть, знаете ли, такая дурацкая присказка, а если нет, то считайте, что я ее выдумал. А Белаква по-прежнему лежал себе, мертвенький, и на лице его застыло презрительно-насмешливое выражение. Квин вылез из могильной ямы, вытащил за собой лестничку, снова прикрыл зияющую могилу досками; вздохнул, отряхнулся, потер руки — труды закончены, бескорыстные труды, печальные труды, труды любви, труды скорби.
И тут откуда ни возьмись появился землекоп, отличная личность, пусть и весьма мало сохранившая от своего былого великолепия, и конечно же, пьяный, а пьяным он умел быть так, как никто другой. Появление могильщика придало дополнительную остроту ощущениям Квина и Смеральдины, порождаемым пребыванием на кладбище, месте особой святости и... ну и всего прочего. Могильщика очень тронуло то, как они убрали могилу — такого внимания к усопшим наблюдать ему еще не приходилось. Сам он, конечно же, ради этого покойника, которого он знавал еще мальчиком (в те времена, как сами понимаете, когда усопший был еще жив), готов был бы работать до седьмого пота, мог бы, если бы потребовалось, на ладонях кожу стесать до кости! И Смеральдина мгновенно представила себе Белакву мальчиком, взбирающимся на дерево и с высоты, подставляя лицо и грудь солнцу, взирающим на мир...
Квин, чувствуя себя в роли отца, брата, мужа, исповедника, друга семьи (хм, семьи? А что, собственно, осталось от семьи Шуа?) и, как это в подобных ситуациях бывает, кого-то еще, принялся изображать из себя перед нетвердо стоящим на ногах гробокопателем весьма важную персону, а Смеральдина ему подыгрывала. А Белаква, которого невероятно, до тошноты, теперь превозносили и идеализировали, даже и не подозревал, что из-за него женщина, ставшая по его милости вдовой, и очень высокий мужчина, который когда-то был шафером у него на свадьбе, пришли на кладбище. Четыре уха слушающих и ничего не слышащих, головы слегка приподняты, лица обращены к звездному небу. А третий просто пьян.
— Кэппер, пора домой,— стуча зубами, окликнула Смеральдина Волосатика, отошедшего куда-то в сторону.
Квин тут же услужливо объявился, участливо, чтобы согреть, обнял Смеральдину.
Она шла, спотыкаясь, а Квин поддерживал ее.
— Хоть бы луна выглянула,— пробормотала Смеральдина.
И спутница Земли уважила Смеральдиново пожелание и тут же, как чертик из-под открываемой крышки дурацкой игрушки, выскочила из-за тучки, разбросав по холмам пучки серебристого сияния. Опустив на землю эти лестницы в небо, луна продолжила свое одинокое восхождение...
Гробокопатель, тронутый до глубины души, но тем не менее не забывающий о своем надоедливом люмбаго[279], осторожно уселся на доски, прикрывающие могилу, и приложился к своей бутылке. Виски, что киски — согревает, умиляет и урчит. Он уже давно потерял какой бы то ни было интерес ко всяким там "страшным тайнам" бытия, вечным вопросам жизни и смерти, да, господа, ему уже на все эти придуманные страсти наплевать. А вот к будущему он пытался прислушиваться. И что же оттуда доносилось до его слуха? Ничего нового, все те же изъезженные темы, все так же фальшиво звучащие... Ну и ладно, будет он по-прежнему оставаться в том состоянии души, в котором постоянно пребывал, в алкогольной эйфории, в алкогольных внутренних мелодиях, дающих радость, принимаемую с благодарностью, ибо наиболее полно воплощалась в ней его беззаботность... Могильщик поднялся на ноги и, подойдя к ближайшему кипарису, "побрызгал" на пего.
Той ночью Квин долго не мог заснуть, и тому было несколько причин. Он ворочался, метался в постели и наконец погрузился в беспокойный сон. Проснулся же, сном совсем не освеженный и не выспавшийся. Ночью погода переменилась, и день поприветствовал пробудившегося Квина дождем и ветром.
Вернемся к Смеральдине. В полдень она еще в постели, предается размышлениям о самом сокровенном; при воспоминании о яйце всмятку, которое она съела утром, но уже предыдущего дня, у нее текут слюнки, хотя и не очень обильно. Появилась Мэри Энн и сообщила, что опять заявился этот зануда Мэлэкода. Страсть как хочет уложить господина Шуа в гроб. На что Смеральдина с горечью в голосе ответствовала, что если уж этому Мэлэкоде так хочется кого-то уложить в гроб, то пусть себе и укладывает, а она, Смеральдина, не видит никакой необходимости в том, чтобы она, Мэри Энн, являлась и с такой садистской жестокостью постоянно докучала ей, Смеральдине, или точнее, просто изводила ее, Смеральдину, сообщениями о том, что и как будет сделано, причем сделано так или иначе, безо всякого ее, Смеральдины, вмешательства!
Всего лишь одна стена, хоть и прочная, однако весьма тонкая отделяла Смеральдину от господи на Мэлэкоды и его помощника, удивительно похожего на какого-то представителя копытных, которые производили очень много шуму от чрезмерного усердия и желания все сделать побыстрее. Погребальные одеяния не шли усопшему — все эти складки, кружева, все это преизобилие оборок и рюша превращали его в какой-то женский персонаж пантомимы.
Квин прибыл в тот особый, магический час, который можно было бы назвать Гомерическими сумерками, когда крысы подсознания выходят на поиски добычи. Он полностью согласился с мнением, что погребальные одеяния совсем не идут покойнику; по его же личному мнению, они, эти одеяния, были не только ему не к липу, но еще и придавали ему вид человека, с которым сыграли какую-то дурацкую шутку; он выглядит, говорил Квин, каким-то совсем беспомощным, ну вроде как он даже еще и не умер, а только умирает. В итоге Квин остался на ужин.
Здесь следует принять во внимание одно немаловажное обстоятельство, которое заключается в том, что Смеральдина по натуре своей была столь беспечна и беззаботна, что переживать глубоко или, если выразиться несколько точнее, впадать в глубоко сентиментальное настроение она просто не смогла бы. Любой муж, каким бы он ни был на первых порах, в конце концов становится тряпкой, годной разве что на обтирание i юг, использованным презервативом, клеткой для птички... Мы уже описали в главе "Какое несчастье", как Белаква получил знамение о том, что в очередной раз влип — знамение явилось ему в виде цветка, засунутого им в неверную петлицу, а потом и вовсе утерянного. Все теряют и находят, а вот неудачники теряют, ищут и не находят. Возможно, такие жесткие определения — упрощенчество, и во всем все же присутствовал сентиментальный фактор — даже для Смеральдины,— окрасивший ситуацию в некие определенные тона (а может быть, даже сообщавший ей явно черноватый оттенок), тем самым все усложняя, но в целом, нам кажется, что мы дали более или менее верное описание ее состояния.
Той ночью погода исправилась настолько, что милостиво сделалась вполне подходящей для похоронной церемонии. Мэлэкода со своими подручными и с огромным катафалком, черным, как корабль Улисса, заявился с утра пораньше. Бес (а иначе как бесом Мэлэкоду за его внешний вид и нельзя назвать), пребывая в своей обычной, крайней спешке, которую он и не думал от кого бы то пи было скрывать, тем не менее нашел время на ферлакурство[280], хотя и мимолетное, с Мэри Энн. Смеральдина, эмоционально покончив с покойницкой, попыталась совсем отрешиться от нее, и не потому, что была черства душою, а как раз потому, что для ее трепетной души постоянное пребывание со смертью, особенно со смертью, обряженной в оборки и рюши, оказалось слишком сильным, непереносимым испытанием. Квин, который стремительно становился особой, наиболее приближенной к госпоже Смеральдине Шуа, немедленно соглашался с любым мнением, которое госпожа Шуа изволила высказать. Собственно, для этого он и был нужен, за это ему и платили. Так что давайте поскорее завершим это кошмарное действо.
И вот Квин, оскалясь, уже глядит на крышку гроба.
— Никаких цветов,— говорит он.
Боже упаси!
— И никаких друзей,— добавляет тут же.
И говорить об этом не стоит.
Священник прибыл точно в назначенное время. Все утро он занимался тем, что изгонял бесов, и теперь был весь в липком, грязном и вонючем поту.
Квин веселым скоком выскочил на улицу и окунулся в солнечный свет и в ласковый ветерок — вырвался наконец из дома, превратившегося во временный, на тяп-ляп сработанный мавзолей, и направился с устным посланием от его сладчайшей подопечной к водителю катафалка по фамилии Шрамилльоне; велено было Квину передать водителю самые ясные, четкие и строгие выражения, смысл которых сводился к тому, чтобы потребовать от водителя проявлять должную осторожность и не гнать на бешеной скорости. Квин выразился на своем претенциозном языке: "Веди ее (машину то есть, имея в виду катафалк) на умеренной скорости, ни на йоту не превышая тот коэффициент риска, который обеспечивает должную безопасность". Шрамилльоне выслушал эту просьбу с каменным, хотя и вежливым выражением на лице. Всякий раз, когда ему приходилось садиться за руль в таких похоронных случаях, он целиком и полностью полагался на отделы своего мозга, хранящие информацию, необходимую для управления машиной и контролирования скорости движения, и на свою совесть, вот и все, никаких внешних воздействий, просьб и советов. Тут он был непреклонен. И Квин слинял, удалился, оставил в покое этого любезного водителя, из ротового отверстия которого выпадали такие словеса.