Сэмюэль Беккет – Больше лает, чем кусает (страница 11)
— Нет, не нужно,— слабо отбивался Белаква,— спасибо, не сегодня, как-нибудь в другой раз, спасибо...
— Говорю тебе, все уже распродалось,— настаивала женщина,— улетело, унеслось, а тебе я отдам четыречки за десять, а?
— А кто вас, собственно, уполномочивал продавать места в Раю...— начал Белаква голосом ученого-схоласта.
— Подумай, четыре места! Хватит и для тваво дружка,— приговаривала женщина,— и для мамки твоей, и для папки тваво, и для девчонки твоей, как раз четыре! И все за десять пенсов, а?
Голос женщины умолк, однако лицо ее продолжало взывать к Белакве.
— А откудава я знаю,— пронзительным фальцетом пропищал Белаква, пытаясь подделаться под простецкий говор,— что вы не надуете меня?
— А небо-то крутица и крутица...
— Чтоб тебя... Ладно,— проскрипел Белаква,— я возьму два. Сколько это будет стоить?
— Четыре пенсика.
Белаква дал женщине монетку в шесть пенсов.
— Боже тя благослови! — возгласила женщина тем же странным, словно выбеленным от всякой эмоции голосом, каким она обратилась к Белакве вначале, и двинулась прочь.
— Эй, подождите! — крикнул ей вслед Белаква.— А два пенса сдачи? Вы ж запрашивали четыре, а я дал вам целых шесть!
Проговорил он это своим нормальным голосом, уже не пытаясь подражать говору низов.
— Тебе что, жалко,— бросила женщина, останавливаясь,— Одно место для тебя, одно для мамки, одно для папки, одно для дружка тваво, одно для подружки. Вот аккурат в шесть и выйдет, не жмоться.
Белаква почувствовал, что в пререкания вступать будет выше его сил. И он отвернулся.
— Господи Иисусе,— произнесла женщина ясно и четко,— и Блаженна Мать Его, да сохранят тебя и помилуют.
— Аминь,— бросил Белаква в свое умершее черное пиво.
Женщина отошла от Белаквы, лик ее светился, и сияние это освещало ей дорогу домой.
А Белаква еще некоторое время оставался в пивной. Он сидел и слушал нестройную музыку паба. А потом он тоже ушел, но пошел не в сторону улицы Таунсенд, где жила та женщина, а совсем в другую сторону — он направлялся к улице Железнодорожной, что за рекой.
ДОЖДЛИВЫЙ ВЕЧЕР
Внимайте, созерцайте, пришла пора празднеств и благорасположения. В магазинах полно народу покупающего, а на улицах толпится народ празднующий. Объявлена награда за наилучшим образом украшенную витрину. Штаны Хайема снова спущены.
Кое-кто считает, что общественные туалеты следует позакрывать за ненадобностью. А вот Белаква так не считал. Выбравшись из жаркой утробы подземного общественного удобства, Белаква, исполненный вибрирующего телесного блаженства, поднял голову и в очередной раз насладился зрелищем отменно сработанной шеи статуи поэта Мура, шеи столь ладной, что к ней нельзя было бы ничего прибавить, равно как нельзя было бы и ничего отнять, чтоб там ни говорили критики. Над бушующим морем праздничных огней ярко и весело сияла реклама мясного бульона "Боврил", словно пародируя Звезду Вифлеемскую и последовательно проходя сквозь свои семь цветовых фаз.
Лимонного цвета вспышки, кисленькие, как желтушная вера, благовествуют, открывают игру огней; сменяются безнадежно зеленой россыпью, как гнилушки на старом пне; рассыпаются на цветовые осколки. Все затухает, свет выключается на мгновение, словно бы из почтения к убиенным. Потом вяло разливается жижа красного, того оттенка, что употребляется в геральдике; светится кармин соблазна и искушения, поднимает юбки зеленому, утверждается исполнение пророчества, световая реклама окрашивает Габриэля вишневым. Длинные юбки зеленого с перестуком гремучей змеи все же опускаются, темнота прикрывает срам, цветовой цикл завершается.
"Бульон "Боврил" и Саломея,— думал Белаква,— и Томми Мур с такой головой да на таких плечах. Сомнение, Отчаяние и Попрошайничество[51] — может быть, прицепить кресло на колесиках к одному из сиих трех, к тому, что побольше?" А по другую сторону улицы, под аркадой слепой паралитик уже занял свое обычное место, драные одеяла, прикрывавшие его, тщательно подоткнуты. Он шумно пожирал свой ужин с неряшливой поспешностью неотесанного пролетария. Скоро уже должен был появиться его креслотолкатель и укатить его домой. Однако наблюдать, как этот паралитик прибывает на свое место и покидает его, редко кому приходилось. Глядишь — он на месте, а через мгновение его уже нет. Появился ниоткуда, проторчал на одном месте целый день и исчез в никуда. Когда занимаешься попрошайничеством, нужно, чтобы видели твои приходы и уходы — это первая заповедь Христианского попрошайничества. В чужих краях устроиться на попрошайничество должным образом никак не получается. Wanderjahre[52] — это сон и забвение, горделивая мертвая точка. После таких странствий возвращаешься и столбишь себе место в каком-нибудь тихом уголке, помаленьку накапливаешь кой-какие деньжата, и тебя уже ищут не по улицам, а на твоем обычном месте, в пристанище, в обители, хоть и арендуемой.
Белаква хотел знамения, и "Боврил" послал ему такое знамение.
Куда же теперь направить свои стопы? В какое питейное заведение? Сначала туда, где подают хорошее, крепкое черное пиво, которое дает отличную пену; затем в такое местечко, где собираются всякие поэты и политики, среди которых в одиночестве пребывает дублинская рыбачка с платком на голове, которую можно уподобить туче, обронившей благодатный дождь на пустынь стихослагателей и вершителей судеб, ну и наконец в такое местечко, где ни он никого не знает, ни его никто не знает. В какую-нибудь дешевую забегаловку, облюбованную оплаточенными рыбачками, где подают хотя и дешевое, но вполне сносное пиво, где можно усесться на высоком табурете и где никто не будет обращать на тебя никакого внимания, и будешь сам по себе, и будет стоять перед тобой высокий бокал с пивом, а ты будешь прикидываться, что поглощен чтением заметки в "Сумеречном Вестнике" о делах в Москве. Все очень пикантно.
Белаква тут же припомнил два заведения, которые вполне отвечали заявленным требованиям; одно из них располагалось в Рядах Меррион и служило прибежищем шоферам[53], которым после работы не хотелось сидеть дома, а Белаква старался держаться от таких подальше, подобно тому, как некоторые мужики стараются держаться подальше от баб, этих куриц. Шоферы, как известно, народ грубый, как наждак, грязный, чуть ли не завшивленный. К тому же путь от Мура к Меррион[54] неблизкий и опасный, усеянный в этот час поэтами, крестьянами и политиками. А другое подходящее заведеньице располагалось на Линкольн Плейс, туда можно было потихоньку добраться по улице Пиерс — уж в тех краях никто его не остановит. Такая длинная, ровненькая улица Пиерс — она позволяла умственно расслабиться, так что в голове было легко и вроде как звучала простенькая кантилена[55]; тротуары там населены людьми умиротворенными и погруженными в свою усталость, а проезжая часть начисто лишена всякой человечности, дегуманизирована, наполнена грохотом и снованием автобусов. Трамваи, эти гадкие монстры, с металлическими стонами метались по улице и исступленно размахивали своими дугами. По сравнению с ними автобусы казались весьма милыми созданиями — тихо подшептывают шины, утробно урчат моторы, празднично поблескивают стекла. Нет, ничего в них не было страшного. Потом нужно пройти мимо Квинз, того места, где когда-то произошла трагедия. В такой час весь тот район просто очарователен; особый шарм есть в том, чтобы пройти между старым театром и очередью, в которой вечно выстраиваются бедняки и вообще представители нижних классов, желая купить в кассе кинотеатра самые дешевые билеты. А там в кантилену пути вплетутся воспоминания о Флоренции, о Пьяцце делла Синьория, и о Первом Трамвае, и о Празднике Св. Ионна, когда зажигают смоляные факелы и выставляют их на башнях, а дети, еще полные воспоминаний о фейерверке, зажигавшемся в вечерней тесноте над Кашиной, открывают клетки для цикад, разжиревших от длительного заточения, долго не ложатся спать, участвуя в празднестве вместе с молодыми родителями... А потом воображаемая неспешная прогулка проведет его по мрачной и зловещей Уфицци, к парапетам вдоль реки Арно и дальше, и дальше, и все дальше... А воспоминания и воображаемая прогулка эта, доставлявшая такое удовольствие, порождались ассоциациями, вызываемыми зданием Пожарной Охраны, которое, как казалось Белакве, позаимствовало многое в некоторых своих частях от Палаццо Веккьо. Из почтения к Савонароле[56]. Ха-ха! Здание, бесплатно раздающее удовольствия. В любом случае, такая прогулка являлась возможностью, ничуть не уступающей какой-нибудь другой возможности, провести словно проглотить, гомеровский час, когда темнота выползает на улицы, ну и так далее, а может быть, даже выгодно отличающаяся от других возможностей тем, что приближает славное мгновение, когда можно будет утолить великую жажду — простецкая забегаловка схватит его и затянет вовнутрь с улицы через дверь своего бакалейного отдела, если, конечно, Белакве повезет и она, эта дверь, будет еще открыта.
Белаква отправился в путь, вычищая мысли для прогулочной песни. Болезненное перемещение вело его вдоль крепостных стен Колледжа, мимо элегантных такси. В Пожарной Охране все работало сглажено, как и положено, и все для Белаквы шло хорошо, насколько можно было ожидать от вечера, державшего про запас для Белаквы, словно маринованный огурчик, свои тихие радости — и тут случилось несчастье. В Белакву врезался некто по имени Шас — банальный, скучный умник французской национальности с сатанинской физиономией, совмещающей в себе черты Скита и Паганини, и с умом, как замусоленная конкорданция[57]. Шас был одним из тех, кто повстречавшись с кем-то из знакомых, никак не хотел — или не мог — отстать. А Белаква горел желанием поскорее добраться зуда, куда он направлялся и куда ноги несли его, словно под ними пылал пожар, а в голове звучала особая мелодия.