реклама
Бургер менюБургер меню

Сэмюэль Беккет – Больше лает, чем кусает (страница 13)

18

Не будучи в состоянии выносить более терзания, вызываемые сомнением по поводу покроя платья, Белаква обошел стойку и, зайдя в подсобное помещение, позвонил Альбе домой по телефону.

— Одевается,— ответила на Белаквов вопрос горничная Венерилла, его будущая постельная подруга,— и так ругается, словно занозы втыкает.

Нет, подойти к телефону хозяйка не сможет, потому что выражается и лается уже целый час.

— Я дажа боюся к ей походить,— сказал голос в трубке.— А то ишо убьють.

— А на спине, на спине оно закрытое? — прокричал в трубку Белаква.— Или открытое?

— Шо открытое?

— Да платье, платье! — орал Белаква.— Ну что же еще? Закрытое на спине платье?

Венерилла попросила его подождать и не вешать трубочку, пока она будет вспоминать и вызывать образ платья в памяти. И потом некоторое время Белаква слышал лишь нарекания на несовершенство этого устройства в голове, называемого памятью.

— Это чо, не красное будет? — наконец спросила Венерилла в трубку после неясного бормотанья длинною в целый век.

— Ну конечно же, конечно, это алое платье, черт бы его подрал! — вскричал Белаква.— Ты что, не знаешь ее алого платья?

— Подождить-ка... Это то, шо застёгуется? С пуговицами?

— Пуговицами? Какими еще пуговицами?

— Ну, оно позаду застёгуется на пуговицы, ежель на то буде Божья воля.

— Повтори-ка, ради Бога, что ты сказала,— стал умолять Белаква,— повтори еще и еще раз!

— Так я ж и говору,— простонала Венерилла,— ну, оно сзади застёгуется на пуговицы! Чего еще?

— Слава Тебе, Господи Иисусе Христе,— радостно возопил Белаква,— и да восславится Матерь Божья!

Теперь уже спокойная, угрюмая и мрачная Альба, разодетая искусно и замысловато, пребывает в своей темной кухне, убивает время, не обращая никакого внимания на сетования своей дуры-горничной, которую держат для контраста, для подчеркивания достоинств хозяйки. Горничная осмелилась доложить хозяйке про звонок Белаквы и выраженное им по телефону беспокойство. Альба испытывает муки, ее коньяк стоит рядом, под рукой, на плите, чтобы слегка подогреться. За фасадом, который отдан безудержной элегантности и просто-таки прогибается под весом этой элегантности, а кроме того, затуманен столь свойственным ему выражением печали, происходит ритуальное действо более трепетное, чем роскошное пиршество размышлений. В мыслях своих она стоит на коленях в молитве перед, возможно, совсем недостойной целью, она заводит пружину своего разума для свершения, возможно, вполне никчемной затеи. Выходя за пределы rip pro tern[74], она накручивает себя все больше и больше, она заводит пружины своего мозга, как заводят старинные часы с гирями, она должна быть первейшей на балу, приеме или просто на вечеринке. Любая менее красивая девушка пренебрегла бы подобной тактикой и посчитала бы уделение внимания такому простому событию ненужной и, что еще хуже, нелепой тратой времени. Вот я, сказала бы себе менее щедро одаренная женщина, а вот бал, пускай мы сойдемся, вот и все. Можем ли мы, исходя из такого упрощенческого подхода, сделать заключение, что Альба ставила под вопрос достоинства своей внешности? Нет и еще раз нет, не можем. Стоило ей лишь спустить с поводка взгляд своих глаз, стоило ей лишь слегка приподнять капюшон век так, как она умела это делать неким своим особым образом, и она могла подчинять своей власти кого угодно, сжалиться над его мольбой подчиниться. О, это не составляло большого труда. Но она ставила под вопрос, при этом весьма злобно, словно бы она заранее знала ответ, приемлемость чести, которой она бы удостоилась, стоило бы ей попросить о ней, получить символическую пальмовую ветвь победы, которой она могла добиться простым открыванием глаз. То, что простота такого славного деяния уже изначально отвращала ее от свершения его, отсылая к разряду тех вещей, которые просто не являлись ее жанром, было бесспорно. Однако это был лишь крошечный аспект ее сомнений. Сейчас она борется с неприятным чувством, возникающим в ней при мысли о Белакве, и с неуверенностью, а стоит ли ей вообще заниматься тем, чем ей предстоит заняться. Ей надо оценить, насколько предстоящее вообще достойно того, чтобы уделять ему какое-либо внимание. Застыв в мрачной неподвижности, вспомнив о коньяке, находившемся совсем рядом, под рукой, но пока не жаждая его пить, она пытается поднять себя, словно домкратом, до принятия решения; медленно, но достаточно уверенно она ищет золотое сияние в том выборе, который ей предстоит сделать, она возносит этот выбор до высот явственной предпочтительности. Да, она сделает это, она станет царицей бала, и сделает это с радостью, серьезностью и с большим тщанием, humiliter, fideliter, simpliciter[75], и сделает это не просто потому, что это можно сделать, а потому что таков ее выбор. Неужели же она, женщина светская, женщина, которая все знает, остановится, замрет в нерешительности меж двумя возможностями, окажется зажатой меж двумя волнениями, окажется подвешенной в нерешительности, станет легкой добычей этой нерешительности? Она, которая все знает? Какие это все глупости, их нужно отмести в сторону. А теперь она позволит себе до истечения срока, до того момента, когда часы пробьют ожидаемый час, отдать небольшую часть своего внимания преобразованию выражения на своем лице, изменению положения рук, плеч, спины — одним словом, реорганизации своего внешнего облика. А вот ее внутреннее состояние переделывать не нужно, оно уже организовано должным образом. И тут же ей захотелось пригубить свой коньяк. "Хеннесси". Отличный коньяк. Она начинает напевать, сама для себя, для своего собственного удовольствия, выделяя голосом те слова, которые прямо-таки взывают к тому, чтобы их выделяли, заливается тихими трелями, как Дэн Первый, без страха и упрека:

No me jodas en el suelo Сото si fuera una perra, Que con esos cojonazos Me echas en el cono tierra.[76]

Белый Медведь, большой, старый, любострастник и чувственник, уже был в пути, мчался по темным мокрым сельским дорогам в гремучем автобусе, честно и мужественно расплескивающем грязь, и беседовал столь же насыщенно, как какой-нибудь просвещенный кардинал времен Возрождения, с одним давним знакомцем, иезуитом, человеком весьма трезвых взглядов и без или почти без всякой придури. При всей своей насыщенности и искрометности беседа протекала неспешно, даже лениво и пересыпалась игрой слов, была украшена словесной игрой и словесными изощренностями.

Lebensbahn[77],— говорил он (а он никогда не употреблял английское слово, если мог найти соответствующее иностранное, которое ему нравилось больше),— Галилеянина[78] есть трагикомедия солипсизма, которая ни за что не хочет капитулировать. Retro me[79] смирение, запойность духовностью и униженное почтение находятся на том же уровне, что и "гопля", как кричит фокусник, вынимая кролика из своего цилиндра, стоят в одном ряду с заносчивостью и эгоизмом. Он, Галилеянин, первый в мире настоящий самодостаточный плейбой-повеса. Его загадочная униженность перед женщиной, застигнутая, так сказать, врасплох, на самом деле представляет собой такое же проявление дерзости, проистекающее из мании величия, как и его вмешательство в дела друга Лазаря. Он открывает целую серию сирых самоубийств, которые контрастируют с серьезными самоубийствами, продолжающими линию Эмпедокла[80]. Ему приходится нести ответственность за несчастного Nemo[81], являющегося с его corates[82] и кровоточащими пароксизмами depit[83] перед публикой, на которую это не производит никакого впечатления.

Он отхаркал солидную порцию довольно плотной слизи, погонял ее по чашеобразной полости алчного рта и вернул назад на хранение до будущего востребования.

У иезуита, человека весьма трезвых взглядов и без или почти без всякой придури достало сил высказать свое утомление:

— Если б ты только знал, как ты мне наскучил своими банальностями. И без того никто не сомневается в том, что дважды два четыре.

Б.М. (то бишь Белый Медведь) не понял, куда клонит его собеседник.

— Ты мне, понимаешь ли, наскучил,— прогундосил Ч.О.И. (то бишь член Ордена Иезуитов),— ты меня утомляешь еще сильнее, чем какой-нибудь вундеркинд!

Помолчав недолго и накопив немного энергии для дальнейшего ведения разговора, Ч.О.И. продолжил:

— Некоторые безбородые сосунки с тоненькими голосками предпочитают наркомана Бородина Моцарту.

— По всеобщему мнению,— стал возражать Б.М.,— твой замечательный Моцарт был Hexenmeister[84] в пеленках.

Получился гнусненький выпад, пускай думает, что хочет.

— Господь наш Иисус Христос вовсе не был колду...

— Ты говори от себя и не приписывай своего мнения другим,— буркнул Б.М. в сильном раздражении.

— А я тебе говорю, что Господь наш вовсе и не был каким-нибудь там простым чудотворцем.

— Не забывай, что Он получил дар чародейства при своем зачатии.

— Знаешь, когда ты наконец духовно повзрослеешь,— заявил иезуит,— и поймешь смысл того смирения, которое находится за пределами мазохизма, вот тогда приходи ко мне и будем говорить серьезно. Речь идет не о каком-то посюстороннем и не о потустороннем мазохизме, а о том смирении, которое находится за пределами боли и служения.

— Но именно об этом я и веду речь! — вскричал Б.М.— Он не служил, и по этому поводу сокрушались многие покойнички. Что еще мне сказать? У слуги не бывает возвышенных мыслей. А Он поставил главное, так сказать, представительство в весьма затруднительное положение.