Сэмюэл Батлер – Едгин, или По ту сторону гор (страница 26)
Мало кто говорил в их присутствии открыто и свободно, и это я тоже счел дурным знаком. Если кто-то из них находился в комнате, всякий высказывался в том духе, что любую валюту, кроме той, что выпускает Музыкальный банк, следует упразднить; хотя всем было известно, что кассиры вряд ли используют деньги Музыкального банка чаще, чем остальные люди. Предполагалось, что они по определению так поступают, но это и всё. Те из них, кто не был склонен к размышлениям, несчастными не казались, но по многим было видно, что душу их что-то грызет, хотя, возможно, они не отдавали себе в этом отчета и уж во всяком случае не признавались. Кое-кто — очень немногие — сами были противниками данной системы, но над ними висела угроза лишиться работы, и это заставляло их вести себя осмотрительно, ибо тот, кто некогда служил кассиром в Музыкальном банке, не мог рассчитывать получить работу в другой сфере, да был к ней, как правило, и непригоден по причине курса обработки мозгов, который традиционно именовался их «образованием». Раз ступив на эту дорожку, сойти было невозможно; вступить же на нее молодых людей склоняли еще до того, как от них можно было реально ожидать (особенно имея в виду, чему их учили в школе), что они будут в силах составить о чем-то собственное мнение. Действительно, нередко их склоняли вступить на этот путь посредством «злоупотребления влиянием» (как это называется у нас), а также с помощью умолчаний и даже прямого обмана. Очень мало было тех, кто имел смелость настаивать, что желает иметь всесторонний взгляд на вопрос, прежде чем решиться совершить прыжок в темноту. Казалось бы, то, что в подобных случаях необходима взвешенность и осторожность — азбучная истина, и эту истину всякий достойный уважения человек должен в числе первых преподать своему сыну; но на практике дело обстояло иначе.
Мне известны даже случаи, когда родители покупали право на должность кассира, подразумевавшее гарантию, что один из сыновей (на тот момент, возможно, дитя) со временем ее займет. И парнишка подрастал — причем его уверяли, что его ждет судьба достойного и уважаемого человека — не имея никакого понятия о чугунных колодках, которые уготовили ему покровители. Кто мог открыть ему глаза на то, что вся эта затея выльется в ложь длиною в жизнь и что напрасно будет роптать на невозможность вырваться из цепей этой лжи? Должен признаться, мало что в стране Едгин возмущало меня больше.
А все же и мы, даже в Англии, делаем кое-что, не так уж сильно от этого отличающееся; а что касается двойственной коммерческой системы, так во всех странах имелись и имеются, с одной стороны, закон, которым все руководствуются, а с другой, еще один, который, хотя и считается более священным, но оказывает несравнимо меньшее влияние на повседневную жизнь и дела граждан. Похоже на то, что потребность иметь помимо «общеприменительного» закона еще некий второй, подчас даже конфликтующий с первым, имеет источником что-то лежащее в самой глубине человеческой натуры. Трудно представить, чтобы человек смог стать человеком иначе, чем путем постепенного осознания истины, что хотя очертания мира видятся нам грандиозными, пока мы в нем обретаемся, но куда как мал становится он, когда мы его покидаем.
Когда человек дорастает до осознания, что в вечном единстве природного Бытия и He-Бытия мир (и всё, что он в себе содержит, включая человека) сочетает в себе как видимое, так и невидимое, он начинает чувствовать потребность в двух жизненных уставах: одном для видимой и другом для невидимой стороны вещей. Дабы обрести законы, управляющие миром зримым, он обращается с требованием об их издании к зримым властям; что же касается законов мира невидимого (о коем человек не знает ничего, кроме того, что он существует и что он могуществен), он взывает к незримой власти (о коей, опять-таки, не знает ничего, кроме того, что она существует и что она могущественна), и этой незримой власти он даёт имя Бога.
Иные из бытующих в стране Едгин представлений об интеллекте нерожденных эмбрионов (к сожалению, я вынужден оставить читателя без описания этих представлений, ибо оно потребовало бы слишком много места) навели меня на мысль, что едгинские Музыкальные банки (равно как, возможно, и религиозные системы всех стран на свете) являются ныне, в той или иной степени, попыткой удержаться на стороне неизмеримой и неосознанной инстинктивной мудрости миллионов былых поколений в противовес мелким, осознанно-рассудочным и эфемерным заключениям, сделанным также исходя из мудрости поколений, но всего лишь последних тридцати-сорока.
Свойство, способствующее сохранению системы Музыкальных банков (и отличающее ее от идолопоклоннических воззрений, которые сосуществуют с нею и которых я коснусь позже), состоит в том, что хотя она свидетельствует о существовании царства не от мира сего, она не делает попыток проникнуть сквозь завесу, скрывающую это царство от глаз человеческих. Именно в этом состоит ошибка всех религий. Их священнослужители стараются нас уверить, что знают о невидимом мире больше, чем когда-либо смогут знать те, чьи взоры ослеплены миром видимым, — забывая, что ежели отрицать существование невидимого мира плохо, то претендовать на то, что нам известно о нем нечто большее, чем просто факт его существования, ничуть не лучше.
Глава эта и так получилась длиннее, чем мне хотелось, но я считаю нужным добавить, что, несмотря на спасительное свойство, о котором только что упомянул, я не могу отделаться от мысли, что едгинцы находятся на пороге неких капитальных перемен в области религиозных воззрений или, по крайней мере, перемен в той их части, что находит выражение в деятельности Музыкальных банков. Насколько я мог понять, не менее 90 % населения столицы смотрят на банки с чувством не столь уж далеким от презрения. А если так, любое потрясение, которое наверняка произойдет, может послужить ядром нового порядка вещей, находящегося в большей гармонии как с разумом людей, так и с их сердцем.
XVI. Аровена
Читатель уже, наверное, уяснил вещь, о которой сам я начал подозревать, и суток не прожив в доме г-на Носнибора: хотя Носниборы оказывали мне всяческое внимание, я не в состоянии был сердечно к ним привязаться — ни к кому за исключением Аровены, которая во всём от остальных отличалась. Носниборы не принадлежали к лучшим образцам едгинцев. Я видел многие семьи, с которыми они обменивались визитами и чьи манеры очаровывали меня несказанно, но преодолеть изначальное предубеждение против г-на Носнибора, растратившего чужие деньги, я так и не смог. Г-жа Носнибор также была весьма практичной и даже суетной женщиной, однако послушав ее разговоры, можно было подумать, что возвышенней, чем она, нет существа на свете; Зулору я также на дух не переносил; но Аровена была само совершенство.
На ней лежали мелкие домашние заботы; она была на посылках и у матери, и у г-на Носнибора, и у Зулоры, и каждодневно давала тысячу доказательств добродушия и бескорыстия, какие в любой семье требуются от одного из ее членов. День-деньской только и слышно было: Аровена то, да Аровена это; но ей и в голову не приходило, что ее эксплуатируют, и с утра до вечера на ясном лице ее была написана всегдашняя готовность прийти на помощь. Зулора, чего уж, была девушка куда как видная, но из двух сестер Аровена была бесконечно более привлекательной, а что касается юной свежести и красоты, так просто ne plus ultra[15]. Я не стану и пытаться ее описывать, что бы я ни сказал, всё будет так слабо по сравнению с реальностью, что я лишь введу читателя в заблуждение. Пусть он представит самую прекрасную девушку, какую только сможет вообразить, и все равно образ будет бледнее истины. После всего сказанного вряд ли нужно добавлять, что я влюбился в нее по уши.
Она, должно быть, поняла, какие чувства я к ней питаю, но я изо всех сил старался ни малейшим знаком их не обнаруживать. Для того было много причин. Я понятия не имел, что скажут г-н и г-жа Носнибор, а ведь было ясно как день, что Аровена на меня и не взглянет (по крайней мере, до сих пор особенными взглядами она меня не дарила), если отец и мать отнесутся к моим искательствам неодобрительно, что было более чем вероятно, если вспомнить, что за душой я не имел ничего, кроме пенсиона в размере около фунта в день на наши деньги, который король мне пожаловал. Более серьезных препятствий я на тот момент не видел.
А между тем я был представлен ко двору, и мне говорили, что оказанный мне прием был сочтен при дворе на редкость милостивым; я имел несколько бесед как с королем, так и с королевой, и королева потихоньку вытянула у меня все мое земное достояние — и одежду, и всякие мелочи, за исключением, само собой, двух пуговиц, что я подарил Ирэм, утрата коих, похоже, изрядно огорчила королеву. Мне был пожалован придворный наряд, старое же моё платье ее величество надела на деревянный манекен, на котором оно, вероятно, и остается по сей день, если только его не сняли вследствие позднейшей моей опалы. Манеры его величества сделали бы честь самому утонченному английскому джентльмену. Он был очень доволен, услыхав, что образ правления у нас в стране монархический и что народ наш в массе твердо убежден в необходимости сохранять его неизменным; в конце концов, меня настолько воодушевило то очевидное удовольствие, с каким он меня выслушал, что я дерзнул процитировать ему прекрасные строки Шекспира: