Сэмюэл Батлер – Едгин, или По ту сторону гор (страница 25)
Г-жа Носнибор продолжала в том духе, что мне не следует думать, будто существует недостаток доверия к банку, раз я видел здесь так мало людей; страна всей душою привержена этим учреждениям, и если возникнет любой признак того, что они находятся в опасности, тут же явится поддержка с разных, совершенно неожиданных сторон. И лишь поскольку люди знают, что никакой опасности для этих банков нет, они в иных случаях (как, например, сокрушенно заметила она, в случае г-на Носнибора) считают, что в их поддержке нет необходимости. Кроме того, эти институты никогда не отступали от безопасных и подтвержденных опытом принципов банковского дела. Так, они никогда не позволяли себе начислять проценты по вкладу, что ныне часто делают кое-какие дутые компании, которые, занимаясь незаконной коммерцией, привлекают многих клиентов; и даже число акционеров теперь куда меньше, чем прежде, благодаря нововведениям этих бессовестных лиц, ибо Музыкальные банки выплачивают низкие дивиденды, а то и вовсе их не выплачивают, но делят свои прибыли, формируя бонусы, выплачиваемые держателям акций первого выпуска раз в 30 000 лет, а поскольку сейчас прошло всего лишь 2000 лет со времени предыдущего распределения бонусов, люди понимают, что им нечего надеяться на следующее в течение их жизни и предпочитают инвестировать туда, где получат более осязаемую отдачу от вложенных средств. Всё это, сказала она, наводит на очень грустные мысли.
Покончив с этими горестными признаниями, она вернулась к первоначальному утверждению, что все в государстве несомненно поддерживают эти банки. Что же до малочисленности посетителей и отсутствия среди них представителей трудоспособного населения, она указала мне, и довольно справедливо, что именно этого и следовало ожидать. Мужчины, лучше всех разбирающиеся в том, что касается устойчивости человеческих установлений, такие как юристы, люди науки, теологи, государственные служащие, живописцы и им подобные, как раз и принадлежат к тем, кто наиболее склонен впадать в заблуждение, будучи одурманен воображаемыми достижениями, равно как страдать чрезмерной подозрительностью, во-первых, из-за непристойного стремления как можно скорее получить как можно большую отдачу от вкладов, в каковом стремлении на девять десятых и состоят причины оппозиции, во-вторых, из-за тщеславия, побуждающего их демонстрировать превосходство над предрассудками несмысленной черни, и в-третьих, из-за угрызений совести, которая постоянно терзает их самым жестоким образом, напоминая им о состоянии их тел, ибо люди эти, как правило, больны.
А поскольку интеллект (продолжала она) никогда нельзя считать совершенно здравым, если тело не является абсолютно здоровым, физически больной индивидуум не способен вынести хоть сколько-нибудь ценного суждения о подобных предметах. Тело — это всё; и, возможно, отнюдь не обязательно, чтобы это было такое уж крепкое тело (она сказала так, ибо понимала, что я думаю о той старой и хилой на вид публике, какую видел в банке), зато оно должно пребывать в превосходном здравии; в таком случае, чем менее действенной физической силой оно обладает, тем вольнее будет работать интеллект и, следовательно, тем вернее будут его заключения. А это значит, что люди, которых я видел в банке, были теми самыми, чьи мнения имели наибольшую ценность; а ведь эти-то люди и утверждали, что достоинства банка бессчетны, и даже изображали дело так, будто получают текущую прибыль в гораздо большем размере, чем имеют на то право. Она продолжала вещать в том же духе и не останавливалась, пока мы не вернулись домой.
Она, конечно, могла говорить всё, что ей нравится, но манера, в которой она это излагала, была совершенно не убедительна, и позднее я не раз наблюдал безошибочные признаки всеобщего равнодушия к этим банкам. Их приверженцы часто отрицали, что такое равнодушие имеет место, но делали это в выражениях, звучавших скорее как дополнительное доказательство его существования. Во времена коммерческой паники и всеобщих бедствий людям, за редкими исключениями, даже в голову не приходит обращаться к этим банкам. Ничтожное меньшинство может так поступить, кто-то по привычке и благодаря внушенным еще в раннем возрасте представлениям, кто-то движимый инстинктом, который побуждает нас хвататься за любую соломинку, когда мы чувствуем, что тонем, но лишь считаные единицы — из искренней веры в то, что Музыкальный банк сможет спасти их от финансового краха, если они будут неспособны выполнить обязательства в валюте другого рода.
В разговоре с одним из управляющих Музыкального банка я решился намекнуть на такое положение дел настолько откровенно, насколько позволяла вежливость. Он сказал, что всё это было более или менее верно до недавнего времени, но теперь они во всех банках страны вставили новые витражи, отремонтировали здания и расширили регистры у органов; сверх того, президенты банков принялись ездить на омнибусах и выступать с завлекательными речами перед людьми на улицах, а к тому же, памятуя о возрасте их отпрысков, стали дарить ребятишкам разные разности, видя, что те капризничают или озорничают; так что впредь всё пойдет лучше некуда.
— Но сделали ли вы что-нибудь в части денежной политики? — робко поинтересовался я.
— В этом нет необходимости, — возразил он. — Ни малейшей, уверяю вас.
Однако всякому было ясно, что денежные знаки, выпускаемые этими банками, — вовсе не те деньги, на которые люди покупают хлеб, мясо и одежду. С первого взгляда могло показаться, что деньги настоящие, чеканка на аверсе и реверсе у них часто бывала очень красивая; и не то чтобы это были фальшивки, сделанные затем, чтобы в повседневном обороте их по ошибке приняли за подлинные деньги; они были чем-то вроде игрушечных монет или фишек для счета при игре в карты; ибо, несмотря на красоту рельефа, материал, на котором этот рельеф чеканился, почти ничего не стоил. Некоторые монеты имели станиолевое покрытие, но по большей части их делали из простого металла, а что это за металл, я так и не смог установить. На самом деле изготавливали их из целого ряда металлов или, точнее сказать, сплавов, иные были твердыми, другие легко гнулись и принимали едва ли не любую форму, какую их владельцу заблагорассудилось им придать.
Каждый знал, что ценность их нулевая, но все, кто претендовал на респектабельность, считали долгом владеть несколькими такими монетами и чтобы их видели у них в руках либо в кошельках. Мало того, они изображали дело так, будто монеты, находившиеся в реальном государственном обороте, это просто мусор в сравнении с монетами, отчеканенными Музыкальным банком. Страннее же всего было то, что эти же люди, бывало, потихоньку посмеивались над этой системой; вряд ли была хоть одна инсинуация, имеющая эту систему целью, к которой они не отнеслись бы терпимо и даже ей не поаплодировали бы, будь она опубликована анонимно в одной из ежедневных газет; но если бы то же самое сказали им прямо в лицо и без всякой двусмысленности — все существительные в нужных падежах, и все глаголы на местах, так что никакие сомнения, о чем именно идет речь, невозможны — они, без сомнения, сочли бы себя глубоко оскорбленными и обвинили такого говоруна в том, что он не на шутку болен.
Я никак не мог уразуметь (мне это и теперь не вполне ясно, хотя с тех пор я начал лучше понимать ход их мыслей), почему их не устраивало, чтобы в обороте была одна валюта; кажется, деловые операции сильно упростились бы; но стоило мне, набравшись духа, намекнуть об этом, как на лицах появлялась гримаса ужаса. Даже те, о ком я точно знал, что денег на вкладе в Музыкальном банке у них кот наплакал, имели привычку называть другие банки (где хранились их ценные бумаги) холодными, безжизненными, парализующими и т. п.
Я обратил внимание на еще одну вещь, которая сильно меня поразила. Меня взяли на церемонию открытия одного из банков в соседнем городе, и я увидал большое сборище кассиров и управляющих. Я сидел напротив и пристально вглядывался в их лица. Они мне не понравились; за малыми исключениями, они были лишены обычной для едгинцев открытости; если взять равное количество людей из любой другой категории едгинских граждан, они в целом выглядели бы и счастливее, и по-человечески достойнее. Встречаясь с этими служащими на улице, я замечал, что они кажутся не такими, как остальные: черты лица у них были будто сведены судорогой, и от этого меня охватывало мучительное, гнетущее чувство.
Впрочем, служащие из провинции были получше столичных; похоже, там они жили менее обособленной кастой и вели себя свободнее и выглядели здоровее. Но несмотря на то, что мне среди них встречалось не так уж мало тех, у кого на лице было написано мягкосердечие и благородство, я не мог не задаваться вопросом, относившимся к другой, большей части мною встреченных: станет ли Едгин лучшей страной, если такое выражение перенести на лица всех жителей? И сам себе отвечал: категорически нет. Вот пожелать, чтобы выражение, присущее лицам «высших идгранитов», появилось у всех и каждого — это другое дело, но только не гримаса кассиров.
Выражение лица человека есть его тайная тайных; это внешний, зримый знак его внутреннего, духовного благородства или низости; и когда я смотрел на лица большинства из этих людей, то не мог избавиться от ощущения, что в жизни их случилось что-то такое, что остановило их естественное развитие, и что для души их было бы благотворней, если б они избрали любую другую профессию. Я всегда их жалел, ибо в девяти случаях из десяти это были персоны вполне благонамеренные; платили большинству из них очень мало; телесная конституция их, как правило, была выше всяких подозрений; и в здешние анналы были вписаны бесчисленные случаи их самопожертвования и щедрости; однако им выпало несчастье, в силу предательского стечения обстоятельств, встать на эту ложную стезю в возрасте, когда у многих собственная способность суждения еще не обрела зрелости, и после прохождения курса обучения остаться в неведении о реальных проблемах системы. Но оттого положение их не стало менее ложным, и вредное воздействие его на них было очевидно.