реклама
Бургер менюБургер меню

Сэмюэл Батлер – Едгин, или По ту сторону гор (страница 21)

18

Они говорят, что общество поступает глупо, отказывая себе в праве получать пользу от человека лишь потому, что он до сего времени приносил ему вред, а запрет на производительный труд лиц, принадлежащих к категории заболевших, есть не что иное, как протекционизм. Это попытка вздуть естественную цену на товар, утверждая, что лица, способные и желающие его производить, не должны этого делать, из-за чего покупатель вынужден больше за него платить.

Кроме того, раз уж такого человека ныне не казнят, он остается нашим ближним, пусть и весьма неприятным. И то, что он таков, в значительной степени является результатом деяний остальных; иными словами, общество, его осуждающее, отчасти несет в отношении него ответственность. Они говорят, что при таких условиях нет риска распространения болезни, ибо лишение свободы, надзор, существенные и неукоснительные вычеты из заработка заключенного, обдуманное и экономное применение стимулов (из числа коих лишь немногие будут доступны всем и никакие — тем, кто их не заработал), вынужденное половое воздержание и потеря репутации — все эти факторы дают обществу столь же твердые гарантии от всеобщего небрежения здоровьем, как и те, к каким оно прибегает ныне. Больной должен продолжать заниматься профессией или вести коммерцию и в тюрьме, если возможно; если нет, пусть зарабатывает на жизнь первым попавшимся доступным способом; а ежели человек — джентльмен по происхождению и за ненадобностью не приобрел профессии, пусть щиплет паклю или сочиняет художественную критику для газет.

Далее эти люди говорят, что причиной распространения болезней по преимуществу является абсурдный подход к их излечению.

Они верят, что болезни телесные во многих случаях так же исцелимы, как и моральные недуги, лечение которых ежедневно практикуется у них на глазах, но понимают, что капитальная реформа невозможна, пока люди не усвоят верный взгляд на то, откуда берутся отклонения в физическом состоянии человека. Как только окружающим становится известно о том, что человек болен, последний превращается в отверженного и преследуемого — и пока такое отношение сохраняется, люди будут скрывать болезни. Причина утаивания именно в этом, а лекари ни при чем. Если же человек увидит, что новость о нездоровье воспринимается ближними как факт печальный, но такой, что является результатом очевидных, предшествующих ему во времени причин — как если б он вломился в ювелирный магазин и похитил бриллиантовое ожерелье — то есть, как событие, которое могло бы произойти с самими ближними, если б им не повезло родиться более здоровыми и вырасти в лучших условиях; и если б все поняли, что в тюрьме им не доставят больших неудобств, чем те, какие обусловлены необходимостью защитить общество от инфекции, а им самим обеспечить правильный режим лечения, — тогда люди, почувствовав, что заразились оспой, отдавались бы в руки полиции с той же готовностью, с какой ныне обращаются к распрямителю, ощутив, что находятся в шаге от того, чтобы подделать чье-то завещание либо сбежать с чьей-то женой.

Но главный аргумент, на который они полагаются, есть аргумент экономический, ибо они знают, что быстрее достигнут цели, апеллируя к карманам людей, где, как правило, находится то, что поистине принадлежит им, нежели к головам, которые содержат по большей части собственность незначительную, да и ту заимствованную либо украденную. А кроме того, они уверены, что именно тут к их услугам критерий наиболее доступный и наиболее показательный. Если им удастся наглядно показать, что благодаря такому ведению дел затраты государства снизятся — без постыдной для государственного достоинства мелочной экономии и без косвенным образом возрастающих затрат по иным статьям бюджета, — их противникам будет стоить больших трудов опровергнуть аргументы в пользу внедрения предлагаемых мер. Еще они думают (не мне судить, верно их суждение или ложно), что в конечном счете гуманное обращение с больными — и с опорой на меры преимущественно медицинские, за что они и ратуют, — будет обходиться государству много дешевле, чем нынешнее, с опорой на меры карательные. Впрочем, и эти реформаторы не против, чтобы самые агрессивные виды заболеваний карались плеткой, а то и казнью; ибо не видят иного столь же действенного способа для их обуздания. Они готовы и пороть, и вешать, но и к тому, и к другому станут прибегать с сожалением.

Пожалуй, я слишком подробно остановился на мнениях, которые не имеют ничего общего с нашими, хотя не пересказал и десятой доли того, о чем эти претенденты на роль реформаторов наговорили. Чувствую, однако, что уже достаточно злоупотребил вниманием читателя.

XIII. Отношение едгинцев к смерти

Едгинцы относятся к смерти с меньшим отвращением, чем к болезни. Если смерть и является нарушением порядка, то неподвластным закону, а посему последний хранит молчание об этом предмете. Однако они убеждены, что подавляющее число тех, кого принято называть умершими, еще и не рождались — по крайней мере, в том незримом мире, который один лишь и заслуживает того, чтобы о нем говорить. Я понял их так, что многие терпят неудачу в попытке родиться в том мире еще до того, как им удается родиться хотя бы в нашем, видимом, иным же не удается попасть в него и после жизни в мире зримом, и лишь немногие сразу рождаются в нем; большинство терпят неудачу, прежде чем достичь его. И они говорят, что это не имеет такого уж значения, хотя бы мы и думали, что имеет.

Что же касается события, которое мы называем смертью, они убеждены, что значение его сильно преувеличено. Знание, что наступит день, когда нам придется умереть, не делает нас несчастными; никто не думает, что ему или ей удастся этого избежать, ничьих надежд этот факт не обманывает. Мы не переживаем даже из-за того, что нам известно, как коротка жизнь; единственное, что могло бы всерьез нарушить наш покой — если б мы знали, в какой момент настигнет нас удар. По счастью, никто и никогда этого не знает, хотя многие упорствуют в жалком стремлении предугадать роковую дату и тем лишают себя радостей жизни. Кажется, существует внешняя сила, которая милосердно удерживает нас, не давая вставить жало в хвост смерти, — а ведь дай нам волю, мы бы вставили — и гарантирует нам, что хотя смерть не может не быть жупелом, она ни при каких мыслимых обстоятельствах не может быть больше, чем жупелом.

Даже если человек приговорен к смерти, и приговор должен быть приведен в исполнение через неделю, и приговоренный заключен в тюрьму, убежать из которой невозможно, у него всегда есть надежда, что приговор отменят до того, как неделя истечет. В тюрьме может случиться пожар, и он задохнется не в петле, а от дыма; или его может поразить молния во время прогулки по тюремному двору. Если же утро того дня, когда беднягу должны повесить, уже настало, он еще может задохнуться, подавившись завтраком, или погибнуть от разрыва сердца прежде, чем будет откинут люк у него под ногами; и даже если тот уже откинут, он не может быть вполне уверен, что ему предстоит умереть, ибо ему не дано этого знать до момента наступления смерти, а тогда будет уже слишком поздно для осознания, что ему было действительно суждено умереть именно в этот час. Едгинцы придерживаются точки зрения, что смерть, как и жизнь, нагоняет больше страха, чем приносит вреда.

Мертвецов они сжигают, а пепел развеивают по ветру над участком земли, который усопшим был избран. Никому не дозволено отказать покойному в этой услуге; а потому люди выбирают парк или сад, хорошо им известный и с юных лет любимый. Люди суеверные считают, что те, чей пепел развеян над тем или иным местом, становятся с той минуты его ревностными стражами; живущим же приятно сознавать, что память о них после смерти будет сопряжена с местом, где они при жизни были счастливы.

Они не ставят памятников умершим и не сочиняют эпитафий, хотя в прошлые века практика их в этом отношении мало отличалась от нашей; однако у них есть обычай, который сводится к тому же самому, ибо инстинкт, побуждающий сохранять имя человека живым после того, как тело его умрет, кажется общим для всего человечества. У них принято делать собственные статуи еще при жизни (естественно, у тех, кто может себе это позволить) и наносить на постаментах надписи, часто такие же лживые, как и наши эпитафии — но в ином отношении. Они не стесняются выставлять себя людьми, подверженными приступам дурного настроения, ревнивыми, жадными и т. п., но почти всегда притязают на исключительную внешнюю красоту, независимо от того, обладают они ею или нет, и часто — на то, что ими вложены крупные суммы в долгосрочный государственный заем. Если персона уродлива, она сама не позирует для статуи, хотя под изваянием и значится ее имя. На роль модели приглашается наиболее представительный из друзей персоны, и один из способов сделать кому-либо комплимент — это попросить его позировать. Женщины сами позируют из естественного нежелания признать, что подруга превосходит их красотою, но ожидают, что скульптором образ их будет идеализирован. По моим впечатлениям, едва ли не в каждой семье обилие этих статуй уже ощущалось как обуза, так что, похоже, обычаю этому суждено было вскоре угаснуть.