Сэмюэл Батлер – Едгин, или По ту сторону гор (страница 13)
Я постарался завершить разговор, сгладив острые углы, насколько позволяло мое несовершенное владение языком. Ее позицию в отношении всяческого нездоровья я уловил, но, так сказать, лишь в слабом проблеске: даже по окончании беседы полного ее понимания у меня не было, не говоря о том, что я не имел понятия о других чудовищных извращениях, присущих образу мыслей едгинцев, — извращениях, с которыми мне предстояло вскоре близко познакомиться. Полагаю, больше нет ничего достойного упоминания в связи с этой нашей размолвкой, кроме разве того, что мы разошлись миром, что она перед сном тайком принесла мне стакан горячего спиртного с водой, а также целую стопку одеял, и что наутро я уже чувствовал себя вполне терпимо. Не припомню, чтобы я когда-нибудь так быстро избавлялся от простуды.
Этот маленький инцидент открыл мне глаза на многое, что до тех пор ставило меня в тупик. Похоже, те двое, чье дело рассматривалось у магистратов в день моего прибытия, были привлечены к суду вследствие нездоровья, и оба были приговорены к долгосрочному тюремному заключению, сопряженному с каторжными работами; они искупали вину в этой же самой тюрьме, и поле, где они трудились, отстояло на какой-нибудь ярд от сада, где я прогуливался, отделенное от него стеной, в которую я бросал мяч. Этим объяснялись звуки кашля и стоны, которые часто доносились из-за стены; стена была высокая, и я не осмеливался взбираться на нее, боясь, что тюремщик застигнет меня и решит, что я хочу сбежать; однако я часто ломал голову, что за люди могут находиться с той стороны, и решил спросить у тюремщика, но его я видел редко, что же касается Ирэм, у нас с ней для разговоров всегда находились другие темы.
Пролетел еще месяц, в течение которого я сделал такие успехи в изучении языка, что мог понимать всё, что мне говорили, и сам объясняться с вполне приличной беглостью. Преподаватель мой признавался, что изумлен достигнутым мною прогрессом; я постарался приписать эти достижения усилиям, какие он затратил на мое обучение, и превосходной методе, какую он применял, растолковывая мне языковые трудности; в результате мы с ним стали лучшими друзьями.
Посетители являлись ко мне все чаще. Среди них были как мужчины, так и женщины, которые совершенно пленяли меня простотой, непосредственностью, дружеским обращением и — последнее по счету, но не по важности — необычайной красотой; приходили и другие, не такие породистые наружно, но милые и приятные в общении; однако бывали и снобы.
На исходе третьего месяца тюремщик явился ко мне с визитом на пару с учителем; мне было сказано, что получены правительственные распоряжения, гласящие. что если поведение мое все это время было достойным и я зарекомендовал себя как личность в целом разумная, если нет подозрений касательно моего телесного здоровья и физического состояния и если волосы у меня действительно светлые, глаза голубые, а цвет лица розовый, то надлежит немедля отослать меня в столицу, дабы король и королева могли меня видеть и со мной беседовать; когда же я прибуду в столицу, надлежит предоставить мне свободу и назначить мне денежное содержание. Учитель также сообщил, что один из ведущих негоциантов прислал мне приглашение, чтобы я расположился у него в доме и считал себя его гостем столь долгое время, сколь мне заблагорассудится.
— Он приятнейший человек, — продолжал лингвист, — но ужасно пострадал от… — тут он употребил длинное слово, которого я не разобрал, могу лишь сказать, что оно было гораздо длиннее, чем клептомания, — и лишь недавно восстановился после растраты большой суммы при весьма печальных обстоятельствах; но сейчас он вполне оправился, и распрямители говорят, что восстановление его — поистине чудесное дело; вам он наверняка понравится.
IX. На пути в столицу
С этими словами достойный муж покинул комнату прежде, чем я успел выразить изумление по поводу столь необычайных речей, прозвучавших из уст человека, принадлежащего, казалось бы, к числу уважаемых членов общества. «Растрата большой суммы денег при весьма печальных обстоятельствах! — повторил я про себя. — И он зовет меня к себе! Да ни за что. Чтобы я с самого начала скомпрометировал себя в глазах всех порядочных людей и нанес тем самым смертельный удар своим надеждам либо обратить их на путь истинный, если они суть потерянные колена Израилевы, либо нажиться на них, если это не так! Нет. Всё что угодно, только не это». И встретившись с учителем, я сказал ему, что мне совершенно не по душе всё, что было мне предложено, и что я не намерен иметь ничего общего с подобным субъектом. Воспитание и пример родителей, равно как, полагаю, врожденный инстинкт, не позволяют мне испытывать ничего, кроме неподдельного отвращения по отношению к любой нечистоплотности в денежных делах, хотя никто не относится к деньгам с большим уважением, чем я, если они нажиты честным путем.
Лингвист был немало удивлен моей реакцией и сказал, что я поступлю очень глупо, если буду настаивать на отказе.
— Господин Носнибор, — продолжал он, — человек стоимостью самое меньшее в 500 000 лошадиных сил (ибо они оценивают и классифицируют людей по той работе, измеряемой в фут-фунтах, какую деньги, им принадлежащие, позволяют совершить, или, более приближенно, в лошадиных силах), он отменный хлебосол, а кроме того, две его дочери принадлежат к числу первых красавиц Едгин.
Должен сознаться, услышав это, я сильно заколебался и поинтересовался, благосклонно ли к нему относятся в лучшем обществе.
— Разумеется, никто во всей стране не стоит так высоко в общественном мнении.
Он продолжал в том духе, что, судя по занятой мной позиции, можно подумать, что мой предполагаемый хозяин-хлебосол болен желтухой или плевритом, или же нищеброд-неудачник, и что я боюсь подхватить от него заразу.
— Не боюсь я никакой инфекции, — в раздражении парировал я, — но я забочусь о своей репутации, и если мне становится известно, что некто растратил принадлежащие другим деньги, будьте уверены, я такого буду обходить за милю. Если же он болен или беден…
— Болен или беден! — прервал меня лингвист, и страшное смятение отразилось на его лице. — Так вот каково ваше представление о благопристойности! Вы готовы стакнуться с отпетыми уголовниками, а заурядную растрату считаете препятствием для дружеских взаимоотношений. Я не в состоянии вас понять.
— Но я ведь и сам беден, — воскликнул я.
— И вы за это подлежали суровой каре — и на совещании, где обсуждался ваш вопрос, этот факт едва не подвел вас под наказание — я лично считаю, более чем заслуженное, — он был разгневан, впрочем, как и я, — но королеву одолело любопытство, и она так хотела вас увидеть, что умолила короля даровать вам прощение и назначить пенсион ввиду вашей внешности, которая была сочтена достойной поощрения. Ваше счастье, что король не слышал всего, что вы тут наговорили, иначе он отозвал бы решение о помиловании.
Когда я услыхал эти слова, сердце мое упало. Я осознал, в каком безмерно трудном положении нахожусь и какие гибельные последствия меня ждут, если я попытаюсь пойти против установленного порядка. Несколько минут я оставался безмолвным, а затем сказал, что буду счастлив принять приглашение растратчика — тут мой педагог просиял и объявил, что я разумный парень. Но чувствовал я себя неуютно. Когда он удалился, я попытался заново осмыслить разговор, но ничего не смог из него вынести, за исключением того, что он свидетельствовал о куда более серьезных извращениях, свойственных здешнему мировоззрению, чем я подозревал. Это привело меня в отчаяние, ибо мне невыносимо тяжко иметь дело с людьми, чей образ мыслей отличен от моего. Мысли мои блуждали, в голову взбредало то одно, то другое. Я думал о домике хозяина, о месте на склоне горы, где я, бывало, сиживал, и где меня впервые посетила безумная идея затеять разведывательную экспедицию. Казалось, уже годы и годы прошли с тех пор, как я отправился в путешествие!
Я вспоминал о приключениях в ущелье, о том, как я попал сюда, и о Чаубоке. Интересно, что Чаубок рассказал остальным, когда вернулся, — если, будем надеяться, ничего плохого не случилось с ним на обратном пути. Он был не красавец — напротив, он был на редкость уродлив; так-то оно так, а ведь и туго же ему, должно быть, пришлось. Спустились сумерки, дождь забарабанил по окнам. Ни разу еще не чувствовал я себя таким несчастным, за исключением разве что трех первых дней после отплытия из Англии, в течение которых я маялся морской болезнью. Я сидел, погруженный в печальные раздумья, пока не явилась Ирэм и не принесла зажженную лампу и ужин. Бедная девочка, она тоже была глубоко несчастна, ибо уже прослышала, что мне велено их покинуть. Она-то сочла, что мне предстоит навсегда остаться у них в городе, даже после того, как заключение мое закончится, и, полагаю, решила, что выйдет за меня замуж, хотя я никогда даже не намекал ей на такую возможность. Удручающе странный разговор с учителем, чувство безысходного одиночества и меланхолия, охватившая Ирэм, — все это вместевзятое вогнало меня в такую тоску, что не описать словами, и в ней я пребывал, пока не лег в постель и не уснул.
На другое утро, пробудившись, я почувствовал себя гораздо лучше. Было решено, что я должен отправиться в путь в экипаже, который примерно в 11 часов будет ожидать меня у входа в тюрьму, и предвкушение перемен привело меня в хорошее расположение духа, коего даже залитое слезами лицо Ирэм не могло полностью разрушить. Я целовал ее вновь и вновь, заверяя, что в будущем мы непременно встретимся, и что до той поры я буду неустанно вспоминать о ее доброте. Я вручил ей на память пару пуговиц от куртки и прядь волос, получив в качестве ответного дара роскошный локон с ее прекрасной головки. Наконец, сотню раз сказавши «до свиданья» и сам порядочно раскиснув при виде ее великой прелести и великой печали, я расстался с нею и сошел по лестнице к ожидавшей меня легкой коляске. Я возблагодарил небо, когда всё это кончилось, экипаж унес меня прочь, и я исчез у нее из вида. Знать бы еще, что я исчез также у нее из сердца и из головы! Молю Господа в надежде, что хотя бы сейчас это уже произошло, что она счастливо нашла мужа среди своего народа и позабыла обо мне!