реклама
Бургер менюБургер меню

Семён Маркович – Банкиры божьи (страница 3)

18

За поворотом, у двери в приёмную апостольского камерария, стоял монсеньор Бибиена – секретарь, доверенный, острослов и единственный человек в Ватикане, который мог рассмешить папу, не заплатив за это должностью. Бибиена был маленький, подвижный, с лицом, похожим на персик, – круглым, гладким и с ямочкой на подбородке, которая, казалось, улыбалась отдельно от рта. Он перегородил коридор, расставив руки, как пастух перед стадом, и вид у него был такой, какой бывает у человека, которому поручили невозможное и который уже смирился, но ещё не ушёл.

– Синьор, – сказал он, даже не спрашивая, к кому я иду. В Ватикане все шли к кому-нибудь, и все были синьорами, пока не доказано обратное. – Его Святейшество не принимает.

– Мне к камерарию.

– Камерарий не принимает тоже. У камерария подагра. Левая нога. Со вчерашнего вечера. Он лежит, стопа на подушке, подушка на стуле, стул на ковре, ковёр – испорчен, потому что камерарий в приступе опрокинул чернильницу, и теперь ковёр, стул и подушка – одного цвета. Чёрного.

– Мне назначено.

– Синьор, в Ватикане всем назначено. И никому – не сегодня.

Бибиена улыбнулся – той улыбкой, которая не впускает и не выпускает, а держит собеседника на месте, как калитка, запертая изнутри. Я знал эту породу людей. В каждом дворце, в каждом храме, в каждой канцелярии за последние тысячи лет я встречал Бибиену – человека, чья власть состоит в том, чтобы стоять между дверью и тем, кто хочет войти. Не вельможу, не стражника – привратника, который знает, что дверь важнее того, что за ней.

Я не стал спорить. Развернулся и пошёл обратно, мимо борзой, мимо лужи, мимо херувимов, которые смотрели вниз с выражением тех, кто давно привык к тому, что внизу – лужи.

За следующим поворотом я услышал крик. Не крик боли и не крик гнева – крик художника, которому мешают. Густой, хриплый, на тосканском диалекте, с проклятиями, которые перечисляли святых в обратном алфавитном порядке и сообщали каждому, что он может сделать со своим нимбом. Голос доносился из-за строительных лесов, установленных вдоль стены.

Я остановился. За лесами, в нише, на узком помосте стоял человек – невысокий, коренастый, в рубахе, заляпанной краской так густо, что рубаха стала отдельным произведением искусства, непризнанным и бесценным. Лицо было покрыто мелкими брызгами – синими, золотыми, охряными – и от этого казалось, что на него упало небо и не вытерлось. Он расписывал стену: архангел, или серафим, или кто-то из небесного воинства – я не разобрал, потому что фигура была наполовину закрыта мешком, из которого торчал хлеб, и мешок этот рассерженный художник теперь швырял куда-то вниз, в темноту подмостков.

– Я сказал – не на помосте! – рычал он, обращаясь к мальчику-подмастерью, который стоял внизу, прижимая к груди кувшин с водой и глядя на мастера с тем выражением, с каким смотрят на грозу: страшно, но красиво. – Хлеб – на полу! Краска – на помосте! Не наоборот! Когда хлеб на помосте – крошки падают в краску! Крошки в охре – это не охра! Это каша! А каша – для свиней, а не для серафима!

Мальчик кивнул, подобрал мешок и исчез. Художник повернулся обратно к стене, ткнул кисть в горшок с синей краской и провёл линию – одну, длинную, от плеча серафима до кончика крыла, – и линия эта легла на стену с такой неизбежностью, с какой камень падает на землю: не потому что хочет, а потому что не может иначе.

Я стоял и смотрел. Не на серафима. На линию. На руку, которая её провела. На уверенность этой руки – не ту уверенность, которая приходит от знания, а ту, которая приходит от невозможности сомневаться. Этого человека никто не учил быть правым. Он родился правым. Как молоток рождается тяжёлым.

Я пошёл дальше. За спиной мастер снова кричал – теперь на краску, которая густела не так, как он хотел. Краска не отвечала. Стена молчала. Серафим ждал.

* * *

Герб я увидел за третьим поворотом.

Он висел над дверным проёмом, ведущим в личные покои папы, – каменный, вмурованный в стену, с позолотой, которая ещё не успела потемнеть, потому что повесили его полгода назад, когда Джованни Медичи стал Львом X и велел украсить дворец фамильными знаками, как пёс метит территорию, – с той разницей, что пёс метит запахом, а Медичи – гербом, и герб держится дольше.

Шесть шаров на золотом поле. Palle. Пилюли – так их звали во Флоренции, потому что Медичи, по легенде, происходили от аптекарей, и шары на гербе были пилюлями, хотя никто из Медичи за последние сто лет не прикасался к лекарствам – только к деньгам, которые лечили надёжнее.

Я остановился. Положил руку на стену – камень был холодный, влажный, ватиканский – и смотрел на шесть позолоченных шаров, и шары смотрели на меня, и между нами лежало восемьдесят лет, которые начались в тот день, когда я впервые увидел эти шары не на стене, а на перстне.

* * *

Флоренция. Сентябрь тысяча четыреста тридцать четвёртого года. Палаццо на Виа Ларга, который ещё не стал дворцом, но уже перестал быть домом, – потому что дом не обкладывают рустом до второго этажа и не ставят перед ним стражу, которая делает вид, что охраняет хозяина от воров, а на самом деле охраняет воров от хозяина.

Козимо вернулся из изгнания три дня назад. Город встретил его так, как город встречает человека, без которого оказалось хуже, чем с ним: без радости, но с облегчением, как встречают лекаря, которого выгнали за дороговизну и позвали обратно, когда стало совсем плохо.

Грегорио привёл меня к нему утром – через заднюю дверь, через двор, мимо конюшни, в которой стояли шесть мулов и пахло сеном и деньгами, потому что в яслях третьего мула, под соломой, лежал сундук с кассовой книгой банка Медичи, и Козимо держал кассовую книгу в конюшне, а не в конторе, потому что «в конторе – крадут, а из конюшни – не додумаются».

Он принял нас в комнате на втором этаже – небольшой, с одним окном, без ковров, без гобеленов, с деревянным столом и двумя стульями. Третьего стула не было, и мне пришлось стоять, потому что Козимо сел первый и Грегорио сел вторым, и между ними не осталось места для церемоний, а тем более – для мебели.

Козимо был худой. Это первое, что я запомнил: худой, длиннолицый, с носом, который начинался между бровями и заканчивался, казалось, только из вежливости, решив наконец, что дальше – уже подбородок. Глаза – тёмные, спокойные, с тем выражением, которое бывает у людей, умеющих считать быстрее, чем говорить. Пальцы – длинные, сухие, с чернильным пятном на большом пальце правой руки, и это пятно делало его похожим не на банкира, а на писца, и в этом сходстве была подсказка, которую я тогда не разгадал: Козимо не просто считал деньги – он их записывал, и записывал иначе, чем все.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.