Семён Маркович – Банкиры божьи (страница 2)
Вопрос: кто глупее – Кьярелли, который платит, или мы, которые берём?
Ответ: глупее тот, кто задаёт этот вопрос. Потому что ответ на него стоит дороже двадцати четырёх флоринов, и его не купишь ни в одной канцелярии.
Л.»
Пометка ниже, третьим почерком – крупным, размашистым, без единой запятой:
«Лео. Перестань философствовать на полях бухгалтерских документов. Это портит отчётность и нервирует Микеле.
Г.»
Пометка ещё ниже, четвёртым почерком – мелким, с нажимом, от которого пергамент продавлен:
«Отчётность уже испорчена. Этот Кьярелли – мелочь. Я только что пересчитал доходы Канцелярии за последний квартал. Семнадцать тысяч флоринов от индульгенций. Расходы на содержание папского двора за тот же период – сорок одна тысяча. Дефицит – двадцать четыре тысячи флоринов. Это не финансы, это катастрофа в бархатной мантии.
Папа тратит на охоту с гепардами больше, чем на строительство собора. У нас три варианта: 1) увеличить тираж индульгенций втрое; 2) поднять тарифы на тяжкие грехи; 3) изобрести новые грехи. Третий вариант – самый перспективный, потому что ассортимент грехов не обновлялся с четвёртого века, а рынок требует свежести.
М.»
Последняя пометка – пятым почерком, женским, ровным, без единого лишнего слова:
«Мальчики. Хватит писать на полях. Ужин в семь. Кто опоздает – останется без супа. Это касается и тебя, Гершон.
Р.»
Глава первая
Рим пах деньгами и мертвечиной. Причём отличить одно от другого удавалось не сразу.
На стройплощадке собора Святого Петра – а точнее, на том месте, где собор Святого Петра должен был когда-нибудь появиться, если Господь не устанет ждать, а папская казна не лопнет раньше, – несло горелой известью, кислым потом, ослиной мочой и чем-то сладковатым, гнилым, что поднималось из-под фундамента, когда землекопы добирались до старых захоронений. Мёртвые епископы, погребённые при Юлии II, ещё не до конца договорились с вечностью, и вечность напоминала о себе запахом, от которого землекопы крестились, а мулы упирались.
Я стоял на лесах третьего яруса, опершись локтем о балку, и смотрел вниз. Балка была сосновая, занозистая, и от неё пахло смолой – единственный честный запах на этой стройке. Внизу, в котловане, копошились люди – маленькие, серые, в одинаковых рубахах, мокрых от пота. Они выкладывали травертиновые блоки, подгоняя их друг к другу деревянными молотками. Стук молотков отдавался в рёбрах лесов мерной дрожью, и эта дрожь поднималась по ногам до колен, и от неё казалось, что стоишь не на помосте, а на палубе корабля, который медленно тонет, и все делают вид, что плывут.
Рядом со мной, на корточках, примостился Микеле.
Он был в монашеской рясе – серой, францисканской, с капюшоном, надвинутым на лоб, и с верёвочным поясом, на котором болтался не крест, а кошель. Кошель был пуст, что приводило его в состояние, близкое к агонии, – пустой кошель для Микеле был то же, что для нормального человека пустой гроб: ещё не катастрофа, но уже приглашение. Он держал на коленях лист плотной бумаги, прижатый к дощечке, и с яростью, от которой перо скрипело, как гвоздь по стеклу, подсчитывал блоки.
– Семьсот двенадцать, – прошипел он, не поднимая головы. – Семьсот двенадцать блоков травертина уложено за месяц. Нужно четырнадцать тысяч. При текущей скорости собор будет достроен через…
Он замолчал, шевеля губами.
– …через сто двадцать лет.
– Оптимистично, – сказал я.
– Это пессимистично! – Микеле вскинул голову, и капюшон сполз на затылок, обнажив лысину, на которой блестели капли пота. Левый глаз дёрнулся. – Это при условии, что каменоломня в Тиволи не закроется, что чума не придёт раньше осени и что кардиналы перестанут воровать камень на личные виллы! Ты видел виллу кардинала Петруччи? Он выложил ею террасу! Террасу, Симоне! Из храмового травертина!
– Тише, – я положил руку ему на плечо. Ряса была мокрая и пахла козлом, что для францисканца, впрочем, считалось комплиментом. – Мы инкогнито.
– Инкогнито! – он перешёл на свистящий шёпот, который слышали, вероятно, даже мёртвые епископы под фундаментом. – Какое инкогнито, когда Браманте умер, проект никто не понимает, денег нет, а новый папа вместо строительства устраивает охоту с гепардами?! С гепардами, Симоне! Ты знаешь, сколько стоит содержание одного гепарда?!
– Не знаю.
– Больше, чем каменщик за год! И у него их шесть!
Он ткнул пером в бумагу так, что перо прорвало лист насквозь.
Я смотрел вниз, на котлован, и думал о том, что по строительству храмов всегда видно, как обстоят дела с верой. Когда вера крепка, храмы строят быстро: Соломонов Храм, по нашим записям, возвели за семь лет, и каждый камень ложился так, будто знал своё место. Когда вера шатается – строят веками, переделывают, спорят о проекте, меняют архитекторов, воруют камень на террасы. Собор Святого Петра строился так, словно сам не верил, что будет достроен. Фундамент лежал в земле, как кости – тяжёлый, холодный, без надежды подняться выше.
Браманте, которого нанял ещё Юлий II, умер год назад, оставив после себя план, который не мог понять никто, включая, вероятно, самого Браманте. Грегорио говорил, что Браманте спроектировал не собор, а идею собора. Идея не имеет веса, а камень – имеет, и между ними лежит пропасть, заполненная сметами Микеле и проклятиями каменщиков.
Новый папа – Лев X, из Медичи, – к строительству относился примерно так же, как Нерон относился к городскому планированию: с энтузиазмом, но без финансирования. Для Льва X жизнь была праздником, за который платил кто-то другой. В день своей интронизации он произнёс фразу, от которой Микеле обвёл строку в Гроссбухе траурной рамкой, – мы услышим её позже, а пока достаточно сказать, что от этой фразы Лео впервые провёл кривую линию на чьей-либо памяти.
Наслаждение стоило дорого. Охота с гепардами, театральные постановки с участием живых слонов, банкеты, на которых блюда выносили в серебряных раковинах и которые длились по двенадцать часов, – всё это требовало денег, которых у Ватикана не было, потому что предыдущий папа, Юлий II, потратил их на войны, а тот, что был до Юлия, – на племянников. Ватикан был банкротом, одетым в парчу. Снаружи – золото, горностай, бархат. Внутри – дыра, через которую дул сквозняк из Чистилища.
И в эту дыру мы собирались вбросить бумагу.
* * *
Микеле выпрямился, отряхнул колени от известковой пыли и посмотрел на меня. Глаза у него были такие, какие бывают у бухгалтера, который только что обнаружил, что кассу обнесли, а ключ от кассы – у него в кармане.
– Симоне. У меня цифры.
– У тебя всегда цифры.
– Нет. Обычно у меня цифры, которые складываются. А сейчас у меня цифры, которые вычитаются. – Он вытащил из-под рясы свёрнутый пергамент и развернул его на балке, придавив углы камешками. – Доход Апостольской канцелярии от индульгенций: семнадцать тысяч флоринов в квартал. Расход папского двора: сорок одна тысяча. Дефицит: двадцать четыре тысячи. Это без учёта строительства собора, без учёта содержания гвардии, без учёта корма для гепардов. С учётом гепардов – двадцать шесть.
Он свернул пергамент и спрятал обратно.
– У нас два выхода. Либо мы увеличиваем доход. Либо собор не будет достроен, Ватикан обанкротится, вера рухнет, и нам придётся начинать с нуля. Снова. Как после Рима. Как после Константинополя.
– Что предлагаешь?
Микеле посмотрел вниз, на котлован, на каменщиков, на мулов, которые тащили по грязи блоки травертина на деревянных полозьях. Потом посмотрел вверх – на небо, синее, безупречное, римское, к которому этот храм должен был когда-нибудь подняться.
– Расширить ассортимент, – сказал он. – Грехов у людей много. Мы обслуживаем только тех, кто приходит сам. Нужно идти к ним. Нужен торговец. Ходок, который поедет по Германии, по деревням, по рынкам, по ярмаркам – и будет продавать прощение на месте. Без посредников, без исповедальни, без священника. Напрямую: грешник – бумажка – касса.
Он помолчал и добавил:
– Затраты: бумага и чернила. Барыш – бесконечный. Единственный расход – совесть. Но совесть в кошельке не звенит.
Внизу стукнул молоток. Мул заревел. Каменщик выругался на романьольском диалекте, и ругательство его, гулкое и протяжное, поднялось по стенам котлована и ушло в синее небо, к Богу, который, если верить бухгалтерии Микеле, был должен Ватикану двадцать четыре тысячи флоринов – не считая гепардов.
Глава вторая
Коридоры Ватикана в марте пахли псиной.
Не метафорически – буквально: Лев X держал во дворце не только гепардов, но и борзых, двенадцать штук, белых, тонкокостных, с мордами длиннее папских булл. Борзые спали где хотели – на коврах, на ступенях, на мозаичном полу, который выкладывали при Николае V, и на этом полу оставались мокрые пятна, в которые наступали кардиналы, и кардиналы ругались шёпотом, потому что ругаться на папских собак вслух было бы ругательством на папу, а ругательство на папу стоило, по последним расценкам Микеле, от восьми до двенадцати флоринов в зависимости от громкости.
Я шёл по галерее третьего этажа, огибая лужу, в которой отражался потолок, расписанный херувимами. Херувимы смотрели вниз – на лужу, на борзую, которая лежала поперёк коридора и не собиралась двигаться, и на меня, который переступал через борзую, стараясь не наступить ей на хвост. Борзая открыла один глаз, оценила меня как угрозу, оценку отклонила и снова уснула.