Семён Бытовой – От снега до снега (страница 39)
Смеркалось. Уже не видно было приливных волн. Только слышно, как они с приглушенным гулом подкатываются к заездку, встряхивая деревянный настил. Небо по краям обложено небольшими тонкими облаками, а самый купол его в меру чист и светел. Справа из-за горного хребта показался тонкий серп молодого месяца и, зацепившись одним краем за вершину, остановился.
Пришел из Пронге колхозный буксир с порожними плашкоутами. Скоро их тоже нальют рыбой и отправят последним рейсом на комбинат.
Так и есть.
— Константин батькович, — зовет Грекова полный усатый рыбак, — к черпачку пожалуйте!
— Извините, — говорит Костя, вставая, — работки привалило, а то бы и я послушал с удовольствием. — Он бежит вдоль помоста, берет огромный черпак и опускает его в садок, где тихо плещется полусонная рыба.
Мы остаемся втроем — я, Валерий, Канзи.
Мой друг уже не торопит меня, хоть и жаль пропустить оказию. Но позднее должен вернуться с мыса Лазарева «Янтарь», и редко когда почтовики на обратном пути не причалят к заездку за парой свежих горбуш для ухи или связкой сигов.
— Так ты говори, — опять просит меня Канзи. — Когда еще из Ленинграда человек к нам приедет. И не доживу я, наверно.
— Да что ж это вы, Мария Изгуновна...
— Ладно тебе, я лучше знаю, — прерывает она, набивая табаком трубку, чтобы его хватило подольше.
Я не вел в пору ленинградской блокады ни дневников, ни других записей, но память сохранила почти все, что пришлось пережить за эти девятьсот скорбных, героических дней.
Большую часть времени, как и полагалось военному корреспонденту, я находился на переднем крае, в подразделениях. Возвращался в редакцию обычно поздно вечером и сразу же садился диктовать машинистке, которая жила, как и все мы, на казарменном положении. Я диктовал статьи, очерки, стихи, фельетоны, информационные заметки — словом, все, что требовалось в номер и в загон.
Как-то ночью, когда я дежурил в редакции, меня вызвал начальник политотдела полковой комиссар И. И. Геллер и мягко, как он обычно разговаривал с подчиненными, приказал мне сочинять сатирические стихи «в стиле Теркина», и сам тут же придумал для меня псевдоним: ефрейтор Иван Зениткин.
В различных частях Ленинградского фронта в то время уже действовали боец Иван Муха, ефрейтор Тимохин, сержант Булавка, и вот прибавился к ним еще один веселый, острый на язык, неунывающий наводчик Зениткин.
Уже с очередного номера и до конца войны наша газета «Защита Родины» не выходила без сатирического отдела «Цель поймана!», а Иван Зениткин стал самым популярным воином среди артиллеристов — защитников ленинградского неба. Ведь до всего ему было дело. Он хвалил смелых и мужественных в бою, смеялся над нерадивыми, клеймил позором трусов, горел лютой ненавистью к немецким фашистам...
И к слову его прислушивались, потому что знали: стоит только Зениткину поймать цель в перекрестие, как промаха не будет!
День 23 февраля 1942 года, помнится, выдался очень холодный и ветреный.
На большом градуснике, каким-то чудом уцелевшем напротив нашего штаба, ртутный столбик показывал тридцать три градуса ниже нуля.
Я еще не знал, что в этот день в железнодорожной теплушке где-то под Ярославлем на руках у моих сестер умерла от дистрофии мама.
Известие об этом пришло много позже, месяца через три или четыре, точно уже не помню.
Получив в политотделе посылку, я собрался к моему фронтовому товарищу капитану Анатолию Березкину. Его недавно перевели в город, на Исаакиевскую площадь, где на крыше какого-то дома стояла его батарея — четыре орудия малой зенитной артиллерии.
До этого он командовал батареей 76-миллиметровых пушек в районе Шушар, и я, помнится, навещал ее, если требовались срочные материалы в газету или отклики на приказ Верховного Главнокомандующего.
А знал я артиллеристов Березкина еще с тревожных дней сентября 1941 года, когда немцы рвались к Ленйнграду и несколько наших зенитных дивизионов были выдвинуты для стрельбы по вражеским танкам и пехоте.
В конце ноября батарея Березкина перебазировалась в Шушары, и капитан звонил мне, приглашал прийти. Но добираться туда пешком было уже не по силам, — в редакции не было ни капли бензина, и мотоцикл стоял на приколе.
Раза два или три, кажется, я отважился сходить на батарею в Шушары, где и материал для газеты можно было организовать, и кое-чем подкрепиться.
Я забыл сказать, что у Анатолия Березкина в специальном погребке хранилось несколько бочек квашеной капусты. Он заготовил ее осенью, когда огневая позиция временно разместилась на территории пригородного совхоза. Человек практический, капитан будто заранее предвидел, какая предстоит зима. Раздобыв в совхозе дубовые бочки, он выделил группу бойцов, и те в считанные дни убрали с огорода кочаны, нашинковали и посолили. Отличный добавок к блокадному солдатскому рациону!
Дорога в Шушары занимала у меня часа четыре, и, добравшись до места, я уже едва держался на ногах.
— Пойдем, подкрепишься малость, — звал меня мой друг, но я решительно отказывался идти в красноармейскую столовку, где каждый грамм продовольствия был на строжайшем учете.
Когда Березкин на минуту вышел, дежурный по кухне признался мне:
— Только вы позвонили, что придете, комбатр созвал накоротке личный состав. Мы и постановили взять вас на довольствие на все дни, пока вы у нас будете.
— Как это постановили?
— Очень просто: отчислить малость от нормы каждого батарейца, а капуста, вы же знаете, в паек не входит. Хотели еще и сахар, но замполит сказал, что своим поделится, у него скопилось. Так что, товарищ капитан, все законно, даже протокол имеется. — И добавил: — Поешьте и ложитесь отдыхать, а то на вас, извините, глядеть боязно.
...В марте 1959 года, когда я отмечал свое пятидесятилетие и мой фронтовой товарищ приехал из Москвы поздравить меня, он привез мне в подарок блокадный протокол, который столько лет хранил у себя.
Вот он:
«СЛУШАЛИ: О взятии на временное пищевое довольствие армейского поэта и писателя капитана С. Бытового (он же Иван Зениткин).
ПОСТАНОВИЛИ: Отмечая, что его боевое творчество вдохновляет личный состав батареи на борьбу с ненавистными немецко-фашистскими захватчиками, взять его на довольствие на все дни пребывания на ОП, для чего отчислить от каждого красноармейского пайка по одному грамму хлеба (сухарей) и по два грамма крупы.
Принято единогласно».
Все это, повторяю, решалось втайне от меня. Во всяком случае, я был на батарее желанным гостем, но когда Березкин открыл своим бойцам, что перед ними не кто иной, как сам Иван Зениткин, они, помнится, стали сомневаться. Правда, комбатр перестарался, выдав редакционную тайну, но он дал мне слово, что дальше его ОП это не пойдет.
Вскоре, как я уже говорил, капитана Березкина перевели в город на Исаакиевскую площадь. Он звонил мне, просил прийти, но я не мог отлучиться от газеты.
Как раз в эти дни заболел наш редактор.
Чуть ли не с самого начала войны я жил с ним на казарменном положении в одной из небольших редакционных комнат.
Это был среднего роста худощавый человек с невыразительным лицом и небольшими серыми глазами, которые от постоянной напряженной работы начали терять свой блеск и стали какими-то тусклыми.
Он не только переменился внешне. Обычно очень живой, общительный, с мягким, покладистым характером, не скрывавший своего восторга от каждой мало-мальски удачной заметки, поступившей в газету с переднего края, он вдруг сделался замкнутым, молчаливым, апатичным ко всему, что делалось в редакции.
Мне даже показалось, что он не доверяет себе, и когда приносили из типографии сырые оттиски газетных полос, не читал их сам, а отдавал мне, говоря при этом:
— Что-то у меня последнее время строчки скачут в глазах. Как бы не пропустить ошибки...
Как-то зимним вечером, когда мы остались одни в комнате, редактор подошел к моему столу, несколько минут постоял молча, потом сказал упавшим голосом:
— Не дает мне покоя мысль о жене, о детях. Не успел я вовремя эвакуировать их, а теперь и мне и им трудно...
Я знал, что он почти весь свой паек отдавал семье, а сам довольствовался буквально крохами. Он исхудал, китель на его узких, покатых плечах висел, голенища хромовых сапог стали ему До того просторными, что редактор свободно просовывал в них ноги в шерстяных, домашней вязки носках.
Словом, от его прежней военной выправки ничего решительно не осталось, даже днем частенько лежал он, вытянувшись на своей железной койке, и долго смотрел в дальний угол комнаты.
Однажды ночью я проснулся от какого-то странного металлического стука. Несколько секунд я полежал с открытыми глазами, потом заснул.
В следующую ночь стук этот повторился, и я снова проснулся.
Прямо над нашим окном стояла полная луна. Ее мертвенно-бледный свет слабо пробивался сквозь намерзшее стекло, и на полу лежали небольшие, неровные блики.
Я встал, протер кулаками глаза, осмотрелся и вдруг от неожиданности вздрогнул: редактор в нижнем белье сидел за своим письменным столом и из котелка ел кашу. Он был так поглощен едой, что не сразу заметил меня.
Я неслышно приблизился и почувствовал, что начинаю галлюцинировать: редактор ел из