реклама
Бургер менюБургер меню

Семен Ласкин – ...Вечности заложник (страница 76)

18
И мама на мокром полу. И тетка с рукою прощальной. Застыли уныло. Примерзли, как палки к дровам. Но лето в закрытые окна войдет. И солнце затеплит в квартире. И конь улыбнется недужный. И дятел ненужный. И мышь убежит под диван. И мама растает. И тетка проснется. В квартире. В могиле. У нас.

Время текло, как стекали карманные часы на картине Сальватора Дали, превращая настоящее в будущее, но прошлое уже оставалось неподвластно вымыслу, оно ни на секунду не исчезало, оно было всегда рядом с ним.

Он как-то сказал, объясняя свою привязанность к фантастике, которой занимался в последние годы:

— Человек в реалистической прозе прикреплен к определенному времени, к определенному пространству. Пространство — конкретность, в нем живет мой герой. Время — движение жизни героя. Я предпочитаю фантастику, потому что она дает писателю творческую свободу. Там я властитель времени. Могу уплотнить, могу сдвинуть, переместить, тасовать, играть настоящим и будущим. Я могу освободиться от конкретного дня, от целого года, за тысяча девятьсот тридцать шестым послать год пятьдесят шестой — зачем вспоминать о том, что мне неприятно, я могу оставить мир без войны, страну без репрессий, сохранить десятки своих друзей, сделать убитых бессмертными, не пустив их в страшные десятилетия...

Да, жанр фантастики позволял Фаустову быть свободным. Он тасовал время, как колоду карт, перемешивал прошлое и будущее, отменял века, играл галактиками на рубеже шестого тысячелетия. Но стихи, материализованная душа пережитых военных четырех лет, лежали крепко-накрепко запертые в верхнем ящике его письменного стола, и сам хозяин боялся заглянуть туда, прикоснуться.

Мне позвонил тот самый искусствовед, который когда-то рассказал в Книжной лавке о Василии Павловиче Калужнине. Мы давно не встречались, и он ничего не слыхал ни о моих поисках, ни о моих находках. Оказалось, искусствовед хорошо помнил о нашем случайном разговоре.

— Я сегодня сделал открытие... в собственной квартире, — пророкотал он. — Не забыли о Калужнине?

— Наоборот, я тоже собирался кое-что сообщить вам!

Он рассмеялся.

— А я ведь тогда почувствовал, как вы заинтересовались! Все было написано на вашем лице, вы не Штирлиц, — он таинственно помолчал: — Ну что ж, могу кое-что дополнить, авось пригодится. Сегодня снял книгу с полки, «Подвиг века. Художники в ленинградской блокаде», год шестьдесят седьмой. И вдруг на сорок девятой странице репродукция картины Калужнина: «Ленинград сорок второго». И текст некоего Калинина...

У меня перехватило дыхание.

— Калинина? — воскликнул я.

— Вы его знали?

— Я о нем слышал. Это был ближайший друг художника. Я побывал в его мастерской, там работает Герман Михайлович Осокин. Он подарил мне несколько листов Калужнина.

В этот раз пауза была долгой. Искусствовед, видимо, не ожидал от меня такой прыти.

— Нет, вы все-таки Штирлиц, — глухо сказал он. — Где же картины?

— Вот этого никто не знает. Они долго лежали в Мухинском, потом их забрал неведомо кто. Осокин считает, из Архангельска.

— Позвоните в музеи Архангельска — может, там знают?

— В музеях ничего нет, — сказал я. — Моя приятельница была в городе, она подняла на ноги местных журналистов. Нет, никто ничего там не слыхал, ни музеи, ни более-менее заметные коллекционеры.

В его голосе появились мирные нотки, сообщение слегка успокаивало.

— Я так и предполагал: картины или уничтожены, или увезены.

Мы попрощались.

Я походил по комнате, затем набрал номер телефона библиотеки Дома писателя, спросил, есть ли на абонементе сборник «Подвиг века».

— О художниках блокады? — спросили меня. И подтвердили: — Есть.

Не откладывая, я надел пальто и вышел на улицу. В конце концов, нельзя на полпути прекращать розыск! Я все еще не был в училище Мухиной, а вдруг там помнят архангельский адрес?!

— Возможно, такое вполне возможно, — пробормотал я.

Я даже не дал библиотекарю записать в формуляр название книги и тут же открыл сорок девятую страницу. Вот он, калужнинский Невский блокадной зимой сорок второго! Заиндевевший, промерзший город, серебристо-жемчужный, необыкновенный даже на этом слабом черно-белом его отпечатке. Сугробы с вылезающими трамвайными дугами, чернеющие провалы окон, затянутый маскировочной тканью серый адмиралтейский шпиль, безлюдный проспект с единственной наклоненной черточкой-человеком в далекой туманной перспективе.

Не отрываясь, долго смотрю на репродукцию. Человечек-черточка, покачиваясь от голода, удаляется от меня, и я невольно думаю, не могу объяснить, каким образом маленькое пятнышко краски словно бы одухотворяет это пространство, делает перспективу живой.

— Что-то нашли? — любопытствует библиотекарь.

— Да.

Она пожимает плечами.

— Война так надоела!

И тут еще одно фаустовское стихотворение выплывает из памяти. Мне начинает казаться, что репродукция должна быть подписана этими строчками.

С домов на камни боль текла, И в окнах не было стекла, А в рамах вечно боль застряла. И все как гром. И как стрела. Душа, и человечье тело, И небо — все окаменело.

За широким окном бывшего Шереметевского дворца едва отличимая от асфальта серая поверхность Невы.

Город в палевой дымке, туманный и тихий, лежит передо мной, будто огромная картина Пакулина, Русакова, Ведерникова или Лапшина. Впрочем, кто знает, может, в этом замечательном ряду живописцев был бы и неведомый пока круговец Василий Павлович Калужнин, кто знает?..

Из дневника Владимира Васильевича Калинина:

«2 мая 1942 года.

В наш полк приходил художник Калужнин заниматься с учениками в изокружке. После занятий его ученик старший лейтенант Лыбин вынес ему из полковой кухни котелок с супом.

Василию Павловичу уже за шестьдесят, но его серые глаза молодо и живо смотрят из-под очков.

Калужнин в блокадную зиму перенес холод и голод, смерть близких. Несчастья не сломили его.

Мы познакомились с ним и вскоре подружились.

В первые дни войны Калужнин руководил бригадой художников, работавших над эвакуацией экспонатов Эрмитажа. В этом деле Василий Павлович показал себя неутомимым, энергичным организатором, спал он в те дни не больше трех-четырех часов в сутки.

Когда эвакуация музейных ценностей была завершена, Иосиф Абгарович Орбели поблагодарил художников.

— Когда окончится война, — сказал он Василию Павловичу, — имена художников и всех товарищей, спасших сокровища искусства для народа, будут золотыми буквами написаны на стенах восстановленного Эрмитажа.