Семен Ласкин – ...Вечности заложник (страница 69)
— Да я здесь, — буркнул Осипов. — Ишь какой шустрый.
Я ходил по комнате держа телефонную трубку, в этот раз дав себе слово не мешать, дождаться.
— На Чекрыгина если... Ты Чекрыгина представляешь?
— На Чекрыгина?! — я поразился.
Чекрыгин был уникумом, юным гением, успевшим в свои двадцать пять лет — до трагической гибели — создать сотни работ, так и не имеющих аналогов в русском искусстве. Его сравнивали то с Гойей, то с Врубелем, но он был самим собой, неповторимым мистиком.
Кстати, в собрании Фаустова был уголь Чекрыгина, этакий сонм теней — плывущие, растекающиеся фигуры, размытые позы, движения, жесты...
Неужели и Калужнин — художник
Эту последнюю фразу, прерываемую чирканьем спичек, я выдержал тоже.
— Ты с Владимиром Васильевичем Калининым был как?
— О таком не слыхал даже.
— В Мухинском работал. Директорствовал над студенческим музеем. Вот они очень дружили. Туда и наведайся. Владимир Васильевич наверняка многое знал, кому и знать еще, если не ему.
— Значит, идти в Мухинское, к Калинину?
— Он давно помер, — уточнил Осипов. — Но там есть люди, они, может, что-то расскажут.
Я был огорчен:
— А семья у Калинина?
— С семьей у него не ладилось, плохо было с семьей, — объяснил Осипов. — Жил, помню, Калинин у себя в мастерской в последние годы, домой не ходил. — И вдруг словно бы сообразил важное: — Ты поищи Геру Осокина, лаборанта, у них с Калининым была общая мастерская.
Напуганный смертью Калинина, я на всякий случай уточнил:
— Осокину сколько лет?
— Тогда он еще молодой был, да и теперь не старый. Тут ведь на что надежда: если Калинин был с Калужниным близок, то и Осокин о нем наверняка знал. Ищи и звони.
Следовало сразу сходить в Союз, выяснить адрес Осокина, но я отчего-то медлил, каждого заедает текучка.
Впрочем, трудности мы частенько придумываем себе сами. Однажды утром я снял телефонную трубку и набрал справочную.
Еще не усталый, утренний женский голос переспросил:
— Осокин? Герман? А где живет?
Ответить, естественно, я не мог, но и в этом меня не устыдили.
— Попробуйте на Мориса Тореза, — и продиктовали номер.
Я набрал.
Возникший баритон не удивился звонку, точно ждал меня все это время.
— Калужнин? Как же не знать Василия Павловича, отлично помню! А его мольберт и теперь у меня... — И вдруг без обиняков: — Хотите, в ближайшие дни съездим ко мне в мастерскую? Я сам давненько там не был, работать стал дома. Найду вам кое-что калужнинское.
Я переспросил:
— В каком смысле «найдете»?
— Масла нет, — объяснил Осокин. — Но несколько листов графики, уголь, сангина случайно остались. Если интересно, подарю, забирайте с богом.
Вот уж чего я не ожидал совершенно! У меня перехватило дух. Я забормотал слова благодарности.
— А что вы скажете о работах?
— У меня в мастерской, пожалуй, случайные его вещи. — И признался: — Мы ведь тогда ничегошеньки в живописи не понимали, не мог я Калужнина оценить. Калинин, тот был от Калужнина в восторге! Высоко его ставил! — Он будто бы чуть-чуть усомнился, сказал: — Да вы его поглядите, свои-то глаза вернее!
В понедельник, как договорились, я заехал за Германом Михайловичем на Мориса Тореза и мы, остановив такси, направились в его мастерскую — куда, как оказалось, не раз приходил и Василий Павлович Калужнин.
Сидел Герман Михайлович впереди, рядом с шофером, и, когда поворачивался, видел я его широкоскулое лицо, серебристую шевелюру.
Выглядел он моложаво, вначале я дал ему чуть за сорок, но прибавила лет походка. Осокин приваливался на одну ногу, шел тяжело, угадывался протез. Фронтовику меньше шестидесяти уже быть не может.
Вышли из такси на Зелениной, двинулись под арку в старый питерский двор, начали восхождение по черной и трудной лестнице. Знакомая ситуация, — мансарды художников под самым небом!
Восьмой этаж — Монблан для Осокина; впрочем, отдыхать Герман Михайлович не собирался.
Долго возились с ключами. Старинные запоры словно бы испытывали наше терпение. Наконец, замок поддается, щелкает. Входим.
Давно, явно давно здесь не бывал хозяин! Воздух густой, нагретый, словно бы пылью дышишь, хочется бежать к окну, распахнуть, хватить ветерка.
В углу — старинный мольберт, под ним — ящик с засохшими красками, правее зеркальный шкаф, тоже старинный, красного дерева, сейчас, думаю, дорогой, а лет двадцать назад из тех, что несли на помойки, оставляли у сиротливых баков с мусором.
По всем стенам работы Осокина — масло, вполне добротные холсты.
— Мольберт Калужнина, — показывал Герман Михайлович, перехватывая мой взгляд.
Я подхожу ближе, провожу рукой по полированной поверхности — приятное прохладное прикосновение — словно бы здороваюсь с неведомым мастером. Поднимаю засохшую кисть, щупаю ее негнущуюся щетинку, перебираю тюбики с краской: все сухое, неработающее, но
Герман Михайлович тяжело садится на пол у зеркального шкафа, пристраивает поудобнее ногу, начинает выдвигать ящики, проглядывая кипы старых журналов, вырезки из «Огонька» с портретами Сталина, репродукции давно забытых картин («огоньковская» кладовая!) , торжественные лики «вождей» тех лет, давно лежащие невостребованными в кладовых различных музеев.
Осокин то и дело поднимает журнал, трясет над полом, а когда вылетает лист, настораживается, но быстро произносит:
— Нет, не Калужнин!
Я испытываю очередное разочарование. А он снова бросается в поиск.
— ...В те времена я занимался благотворительностью, — рассказывал Осокин, — собирал экспозицию для музея на родине, в Козьмодемьянске, отправлял туда графику ленинградских художников. Владимир Васильевич и предложил мне послать несколько вещей Калужнина. Лучше, говорил, ему быть в музее Козьмодемьянска, чем в ленинградском чулане. Я принялся тогда развязывать папки, а не могу, крепко кто-то узлы затянул. Резать? Нет, не решился. Это потом снова завязывать! Стал вытрясать. Несколько листов выпало, но не такие, чтобы мне по душе, я их и сунул в шкаф. Масло было в рулонах. И все же несколько холстов еще оставалось на подрамниках.
— Плохие? — с ужасом спросил я.
Огорчать, видимо, меня ему не хотелось.
— Да как сказать... Все у Калужнина словно бы не закончено, странно писал Василий Павлович, это ведь по тому разумению я говорю; теперь, возможно, я бы и не так думал. Два масла я все же отправил на родину, выбрал.
Мгновенно мелькнула мысль: съездить! И сразу другое, остужающее: да сохранились ли там работы Калужнина? Может, выбросили? Есть логика: раз подарок, то какая ему цена? Хорошее дарить не станут, для хорошего есть Русский музей или Третьяковка.
Я все же спросил:
— Думаете, Калужнин и теперь в экспозиции Козьмодемьянска?
Он пожал плечами. Вздохнул:
— А может, и в запаснике их давно нет.
Осокин снова трясет «Огоньки», перебирает пачки журналов, поднимает пыль в мастерской, откладывает просмотренное в сторону. Кажется, не судьба мне увидеть желаемое, не судьба! В шкафу меньше нетронутого, чем там, в стопе ненужных бумаг у шкафа.
Пытаюсь не вздыхать, не раздражать хозяина. Герман Михайлович меняет положение, устраивается чуток поудобнее, вытаскивает новую кипу листов. Я невольно гляжу на мольберт. Смешно признаться, но я призываю Василия Павловича на помощь. Ему, как и мне, нужен результат.
— Найдем! — уверенно говорит Осокин. — Где-то должно быть!
И, чтобы отвлечь меня от навязчивой мысли, начинает рассказывать:
— В двадцатые годы у Калужнина, говорили, был огромный круг знакомых, его тогда высоко ставили. Калинин как-то рассказывал, что среди друзей был Есенин, не раз приходил к Василию Павловичу.
Имя Есенина меня действительно поражает, я прошу его вспомнить подробности.
— Такую слыхал историю, не знаю, правда она или нет. Будто друг Есенина Эрлих пришел к Василию Павловичу ночевать. А Василия Павловича дома не было, он в Москву частенько уезжал, к родственникам, а ключ в таких случаях прятал под коврик, на лестнице: кто хотел, тот и шел, открытый был дом, богема.