Семен Ласкин – ...Вечности заложник (страница 58)
Фаустов молился. Он что-то шептал, глядя на натюрморт. И вдруг, скакнув к окну, стал разглядывать натюрморт сквозь сделанные из большого и указательного пальцев колечки бинокля.
— Чудо! — бормотал Фаустов, покрыв румянцем бледное лицо автора. — Идите, идите, друг мой, это единственное место, вам оттуда ничего не увидеть!
Пришлось подойти к нему, хотя меня не оставляли сомнения, что я смогу рассмотреть не меньше учителя.
И все же что-то произошло. Я глядел в самодельный «бинокль», и чем больше смотрел на синий натюрморт, тем яснее становились предметы. Словно бы спрятанные в сгущенном вечернем воздухе, они проступили из сумерек, занимали свои единственные места. Я вдруг понял, что хотя сейчас за окном яркий день, но на холсте первый рассветный час, то мгновение, которое с каждой секундой — чем дольше я смотрел — прибавляло цвета и света. Самовар, чайничек для заварки, фрукты в вазе, сама ваза, раздробленная первыми лучами на несколько плоскостей, словно бы просыпались, мастер уловил миг после сна, само пробуждение. Даже малюсенький листочек на коротеньком черенке зеленоватого яблока будто бы вытянулся, повернулся к лучу и качнулся...
В мастерской наступила томящая тишина.
Наконец художник взялся за подрамник, чтобы вернуть картину в стеллаж, — и тут Фаустов закричал:
— Не сметь! Не сме-еть!
Художник испуганно отступил, точно позволил бестактность по отношению к гостю.
Но и Фаустов спохватился.
— Не убирайте, — уже мягче попросил он. — Пусть постоит. Я еще хочу поглядеть, если можно...
И со сладким, неузнаваемым елеем в голосе, явно подлизываясь к жене, проговорил:
— Прекрасная вещь, Дарьюшка! Правда, Дарьюшка?! — И ко мне: — У Дарьи Анисимовны исключительный вкус!
Дарья Анисимовна склонила голову, показав, что все слышит и согласна.
— Вижу, Николай Николаевич, — пропела она, — тебе эта картина нравится?
— О-очень! — по-детски выкрикнул Фаустов.
Можно было предположить, что театр начинается.
— Ну что ж, — после паузы сказала Дарья Анисимовна, покашляв для солидности в кулак. — Проси продать. Я удобряю.
Не знаю, в каком месте Сибири прибавляется к некоторым словам это странное «у», но у Дарьи Анисимовны «у» бывало не только отчетливым, но и кстати. «Одобряя» Фаустова, она одновременно и «удобряла» решение, поддерживала, помогала, подкрепляла его мнение.
Фаустов распрямил плечи, поднял голову и этаким бойцовым петушком двинулся на Германа. Теперь это был уверенный в себе мэтр, законодатель вкуса, меценат, главнокомандующий искусств, а не канючащий конфетку ребенок. Да, он мог и возвысить художника, и зачеркнуть его творчество своим непререкаемым авторитетом.
— Я хотел бы купить эту вещь, — решительно сказал он. — Конечно, квартира моя не музей, но зато искусство будет у меня работать на вас же, когда окажется рядом с не менее значительными и признанными вещами. Вы же знаете мое собрание?
Теперь, в конце восьмидесятых, не очень просто понять растерянность художника, у которого захотели купить картину.
Купить живопись казалось чем-то неприличным, это можно было сделать лишь «с жиру», воспринималось многими как бессмысленная трата денег. Искусство цены не имело.
— К-как купить?! — стал заикаться художник. — Я никогда не продавал... Я лучше подарю, Николай Николаич...
— То есть как «подарю»?! — возмутился Фаустов, переходя в наступление. — Говорите, сколько бы вам хотелось за живопись?!
Художник молчал.
— Я жду! — угрожал Фаустов.
— Сто! — с ужасом произнес Герман. — Если это, конечно, не слишком...
— Двести! — крикнул Фаустов. — Даю за картину двести!
— А что? Можем и двести, — сказала Дарья Анисимовна спокойно. — Деньги у нас неворованные.
Дверь открылась. В мастерскую вошла худенькая женщина, заулыбалась доброй приветливой улыбкой, совсем не представляя, что здесь только что произошло.
— А мы у вашего мужа картину сторговали, — объявила Дарья Анисимовна. — За двести.
— Ой, бесстыдник! — как-то по-простому укорила жена. — Людей грабишь! Куда нам столько?!
— Как куда? — возмутилась Дарья Анисимовна. — У вас детки, как это без денег. А мы книжку сдали, можем себе позволить.
Для натюрморта с самоваром нашли центральное место, потеснив другую, не менее интересную вещь. Но как младший ребенок нередко забирает долю любви старшего, так и новая вещь словно бы переключила на себя любовь Фаустова.
Каждого гостя Николай Николаевич сажал лицом к натюрморту и нетерпеливо спрашивал:
— Как?
Конечно, я мог бы придумать разговор Фаустова с каким-либо зашедшим искусствоведом, но, к счастью, сохранилась статья о Германе, написанная Николаем Николаевичем в те же дни.
«Пожалуй, ни один вид изобразительного искусства не требует от живописца такого лаконичного и точного мастерства, как натюрморт, — писал Фаустов. — Ведь художнику нужно вырвать вещь из самой сердцевины быта и времени и «пересадить» на холст. Но и этого недостаточно! Он должен превратить холст в эквивалент бытия, даль зрителю почувствовать всю конкретность вещи, обретшей новое, теперь уже эстетическое существование.
Что же происходит с предметом, перенесенным из обстановки бытовой в обстановку эстетическую? Останется ли он равным самому себе, как в быту, как в повседневной жизни?
Нет, равновесие должно быть нарушено. На холсте должно произойти нечто вроде чуда. Вещь, безмолвная в жизни, на холсте как бы обретает дар речи. Правда, она говорит не словами, а цветом, формой, объемом. Она рассказывает зрителю все, что знал художник о предмете, и все, что он не знал о нем, не познал во время работы над картиной.
В художнике, пишущем натюрморт, должен раскрыться не только живописец, но и поэт, но и философ.
Каждый хороший натюрморт — это лишь попытка понять сущность предмета и через него глубоко почувствовать материальность окружающего мира».
Трудно иногда оценить роль печатного слова. Небольшая публикация начинает работать как прожектор, статья, словно луч, обращает взгляды людей туда, где они серьезного не замечали. Так было и в этот раз. Люди ахнули вслед за Фаустовым и заговорили о неведомом живописце.
Слово «неведомый» ему перестало подходить.
Дарья Анисимовна открыла неслыханный кредит доброжелательности. Под мою ответственность Фаустову разрешалось уходить из дома, при этом каждый раз нам напоминали о коварстве дорожных переходов.
Фаустов рвался вперед, когда перед ним была цель, не обращая внимания на «желтый» и «красный», я должен был удерживать его страсть. Я добросовестно выполнял указания Дарьи Анисимовны, понимая, что только тогда кредит будет неисчерпаем.
Художники, к которым мы направлялись, были разными. Но главными оставались друзья фаустовской молодости, люди, теперь такие же (и более) пожилые, чем он, иногда немощные, нуждающиеся во внимании.
Хитрость Фаустова я оценил не сразу. Он вел не только ученика, которому хотел показать настоящее искусство, тогда чаще именуемое «неофициальным», он вел к своим старым друзьям врача, которому верил, всегда ожидая некоего медицинского чуда, рисуя писательским воображением невероятные мои возможности по исцелению неисцеленных.
Каждый поход начинался с осторожного намека-прикидки.
Фаустов показывал портрет, подаренный ему лет тридцать назад, скажем, охристого цвета девочку с острым колючим взглядом, и осторожно интересовался:
— Нравится?
Мне нравилось. Портрет я вспоминал неоднократно, и однажды во сне эта девочка долго сверлила меня испытующими глазами.
— Александр Николаевич — мой давний приятель, замечательный мастер! — восклицал Фаустов. — Был лидером «Круга» в двадцатых, красавец! А теперь это старый больной человек.
— Больной? — настораживался я. — Чем он болен?
— Ах, мой друг, участковые врачи так мало знают! Жена художника мечтает проконсультироваться с серьезным специалистом, но кого порекомендовать?! Вот если бы вы посоветовали?
Наконец мне становилась ясна сверхзадача.
— Хотите, чтобы посмотрел я?
Лицо Фаустова озарялось.
— Это было бы прекрасно! Позвольте, я сейчас же наберу номер?!
Через минуту он уже бегал вокруг телефона, волоча за собой провод, волнуясь и поддавая ногой выскальзывающий непослушный тапок и тут же подскакивая и вгоняя в него ногу.
— Это и врач и писатель! — нашептывал он, прикрывая ладонью трубку. — Да, как Чехов! А что, разве вы не доверились бы Антону Павловичу?!
И смеялся, смеялся.
Впрочем, врачебное дело — я чувствовал — он ставил выше моего литературного.
— Ну-с! — восклицал он через минуту. — Откладывать нельзя. Когда же мы навестим больного?
— Готов в любое время, если Дарья Анисимовна вас отпустит.