Семен Ласкин – Одиночество контактного человека. Дневники 1953–1998 годов (страница 27)
Итак, перед нами произведение в популярном литературном жанре «поисков сокровищ». От Лондона и Стивенсона его отличает то, что речь не о золоте и бриллиантах, но о чем-то таком, что долгое время считалось хламом и едва не попало на помойку.
Что подвигло отца на многомесячные волнения? На этот вопрос у него был ответ. Вслух такое не произнести, но от дневника не может быть тайн. «Ю. И.[333] вывез все, что подверглось бы полному забвению, сложил в мастерской и словно бы ждал сигнала свыше» (запись от 12.6.85). Да, именно так. Свою задачу он понимает как миссию. Возможно даже, указание.
Кто-то, осознав свой долг, переполняется гордыней. Отцу ответственность лишь добавила переживаний. Он и в книге не скрывает страхов, а в дневнике они приобретают характер панический. Чуть ли не в каждой записи слышен вопрос: удастся ли ему соответствовать «величию замысла» (слова И. Бродского)? Выйдет ли все так, как представлялось?
Вот откуда это ощущение шаткого равновесия. Ведь разгадка то приближается, то удаляется. То сильнее вера, то наоборот. И все же, несмотря ни на что, роман движется в правильном направлении: от незнания – к знанию, от предчувствия – к открытию.
Сколько бы ни колебался автор-герой, но именно его присутствие определяет вектор. В едва ли не безнадежной истории появляется перспектива. Мы понимаем, что пусть не при жизни, но хотя бы в следующем времени Калужнина ожидают сочувствие и внимание.
Выходит, в романе есть еще один положительный персонаж. Автора отличает нетерпение, прямо-таки жадность до новых открытий. Ну а как иначе, если он – коллекционер, «охотник» за хорошей живописью? Желания найти картины и завершить книгу в данном случае неотделимы. Иначе зачем было это начинать?
Вряд ли что-то могло получиться из его замысла, не приступи он к нему вовремя. Параллельно тому, как шла работа над «…Вечности заложником», этот мир покидали основные свидетели. Значит, это была последняя возможность что-то узнать из первых рук. Стоило отложить задуманное, и жизнь Калужнина стала бы столь же далекой, как события, описанные в учебнике.
Кроме тех десятилетий, что обсуждаются в книге, для ее понимания важно время написания. О, это единственная в своем роде эпоха! Одна очередь за колбасой, а другая – более длинная! – за «Московскими новостями». Новости касались не только сегодняшнего, но и минувшего. Эти напрягали больше всего. Становилось ясно – на каком фундаменте предстоит строить новую жизнь.
Интересно, что осознание перемен приходило постепенно. Хотя Горбачев объявил «курс на перестройку», но уверенности не было. Сколько за жизнь его поколения давалось обещаний, а потом не происходило ничего! Скорее всего, все будет как обычно: сперва пишешь так, как это тебе видится, а потом переписываешь еще раз (запись от 2.10.85).
Вскоре время ускорилось. Каждую неделю что-то новое. Ну а прежде всех событий – «Дети Арбата», «Белые одежды». Эти книги воспринимались горячо, как газета. Ну, а газеты требовали времени не меньше, чем романы. Они не просматривались, как прежде, а читались от корки до корки.
Вот, оказывается, что может слово! Не только напечатанное, но и произнесенное. Горбачев не сходил с экрана телевизора – объяснял, уговаривал, внушал. От этих усилий что-то сдвигалось. Казалось, еще несколько речей и публикаций – и жизнь окончательно преобразится.
Конечно, отец увлекся. Столько всего – новое (или хорошо забытое старое), тайное, ставшее явным! Его очень подбадривало, что он имеет к этому отношение. На небольшом участке ленинградского искусства ищет – и добивается – справедливости.
Если что и устарело в романе, то это пафос человека, причастного переменам. «Мог ли Фаустов представить, что этот великий плач матери (ахматовский «Реквием». –
Как уже понятно, прежде чем сесть за роман, отец проделал большую работу. Дальше предстояло выбрать, что нужно, а что нет. Тем интересней читать дневник – и видеть не только то, что получилось, но возможные варианты.
Вот разговоры, которые хотя отчасти и вошли в книгу, но нуждаются в дополнении. Больно многое тут сказано. Да и последовательность встреч имеет значение. Сперва отец побеседовал с Гертой Неменовой[334], а на другой день – с Яковом Шуром[335].
От прочих художников Герту Михайловну отличало то, что в юности ее забросило в Париж, а там – Ларионов, Гончарова, Пикассо… Отсюда и другой масштаб. Питерские коллеги мыслили в границах района или города, а перед ней была вся европейская живопись.
Неменова имела право сказать: «Я не экспрессионист, как немцы Дикс и Гросс[336]». Кстати, слова о том, что у нее «не было святого в Париже», тоже говорят о высоте помыслов и внутренней независимости (запись от 1.6.85).
С таких позиций можно позволить раздражение в адрес «круговской» «компромиссности» (запись от 1.6.85). Слова пусть и обидные, но нельзя сказать, что несправедливые. Если ученики Филонова или Малевича конфликтов искали, то эти действовали осторожней. Все, что им хотелось сказать, они говорили живописью. Во всем остальном были как все: оформляли город к юбилею Октября, писали декларации, провозглашали «создание стиля эпохи».
Кстати, о том же говорит и Шур: «Развивалось левое искусство, а группа выбрала умеренность» (запись от 2.6.85). Умеренность – это не середина на половину, а по-своему цельная концепция. Она предполагает отказ от крайностей, принадлежность к традиции (круговцы выбрали новейшую французскую живопись), приязненные отношения с мастерами других направлений.
Отец застал Неменову и Шура в конце пути, но, по большому счету, они не изменились. Одна сохранила умение сказать наотмашь, выдающее в ней бывшую авангардистку. Другой же на любой вопрос отвечал взвешенно, как и полагается настоящему круговцу.
Конечно, имеет значение голос. У нее он был хрипловатым от курева, а у него тихим и раздумчивым. Ну и в оценках они не сходились. Чаще она недовольна коллегами, а он обо всех отзывался хорошо. Кстати, их мастерские тоже непохожи. У Неменовой отец отмечает самый что ни есть радикальный «ужас», а у Шура – «идеальную чистоту» (запись от 2.6.85).
Вот два героя, которые могли войти в роман не как собеседники автора, а как полноценные участники – тишайший Шур (сразу вспоминаешь: «шур-шур») – и боевитая Неменова. Сперва у них были выставки и внимание коллег, а потом начались неприятности. Не помогли ни авангардистская риторика, ни упомянутые «квадратуры» «Круга». Если художники и сохранились, то потому, что дух дышит, где хочет. Что во времена известности, что в эпоху забвения.
Бывало, у Шура столько времени забирает работа для денег, что на «свое» не остается сил. Если только в отпуске. Тут он разложит кисти и краски и рисует пейзажи. У Неменовой тоже дела не лучше. Работает она много, но не выставляется. Вся ее публика – это друзья. Да и то из числа тех, кому она по-прежнему доверяет.
Если бы существовали две эти линии, то стало бы ясно, что путей три. Два более или менее совместимы с жизнью, а третий предполагает чуть ли не схимничество. Возможно, именно он скорее всего приводит к цели.
Как вы понимаете, речь о Калужнине. Когда-то он тоже был человеком круга. Не только членом «Круга художников», но участником художественной среды. Вот он на фотографии М. Наппельбаума на юбилее поэта М. Кузмина. Пусть в последнем ряду, повернувшись в профиль, но недалеко от главных лиц.
В пятидесятые – шестидесятые годы ничего этого уже не было. Из всех радостей жизни самой реальной была работа: каждый день художник покупал одно яблоко (на второе не хватало денег) и писал натюрморт. Затем яблоко съедал вместо обеда[337].
В молодости кажется, что неприятности временны. Другое дело, если тебе за шестьдесят. Его холстами забита комната, но какой от этого прок? Бывает, забредет знакомый, а потом месяцами никого. Или сунет нос сосед по коммуналке: все рисуете, Василий Павлович? Не лучше ли заняться чем-то полезным?
Случалось ему обращаться к бывшим товарищам по «Кругу». Они в ответ вели душеспасительные беседы. Выговаривали за негибкость и советовали ко всему относиться проще. Как-то Калужнин решил, что действительно хватит, и согласился выполнить заказ. Мало того что денег не заработал, но нажил себе неприятностей.
Так что лучше не соблазняться. Работать не ради корысти, а по той же причине, по которой испытывают потребность в еде. Вернее, без еды он жить научился, а без живописи нет. Встанет у мольберта и приободряется. Ощущает себя тем, кто он и есть на самом деле.
Что и говорить, таких, как Калужнин, не бывает много. Тем важнее, чтобы он оставался не один. Жены и детей у него не случилось, так пусть хотя бы будут единомышленники.
В конце его жизни появилась целая компания таких художников. Рядом с ними он мог почувствовать себя уверенней. Правда, о том, что они были знакомы, сведений нет. Есть только много поводов, говорящих о том, что это было бы правильно.
Сперва упомянем непрямую зависимость: «…люди не всегда современники, – записал отец мысль Гора. – Не физическое и не историческое время тут нужно понимать, а эмоционально-психологическое» (запись от 25.2.71). Иными словами, необязательно находиться рядом, чтобы чувствовать близость. Или наоборот: вас почти ничто не разделяет, но, кажется, вы принадлежите разным измерениям.