18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Семен Ласкин – Одиночество контактного человека. Дневники 1953–1998 годов (страница 26)

18

Вырин пьет, так как не находит эквивалента, ему было бы легче, если бы несчастье Дуни вернуло бы ее ему, дало бы ему право попрекнуть, унизить, возвыситься, сказать: «Я был прав. Я умнее. Я больше понимаю в жизни. Я старше». А Дуня тоже эгоистична, она любит и глуха к отцу, что, кстати, ее и спасает.

3.3.85. …Вечер Абрамова[313], прошло три дня, а уже речь его восстановить трудно, – это запись на его шестидесятилетии[314]. Он говорит о себе, как о счастливом человеке: «Мне повезло, что я дожил до шестидесяти лет и кое-что успел сделать, а мои погодки давно лежат в земле, были среди них очень талантливые люди. Мне повезло, что я родился в деревне. Мы все, весь народ вышел из деревни. Мне повезло, что меня сильно били, и было радостно, когда моя правда оказывалась правдой всех людей наших».

Очень сильное впечатление производят его дневниковые записи. У него были огромные планы. Он написал уже 18 глав «Чистой книги». Чистая, потому что исход, потому что человек рождается чистым, и еще – аналогия с берестяной книгой Аввакума, написанной в тюрьме. Это тетралогия, охватывающая огромный период жизни, от 1905-го до 1920-го. Он молился перед операцией: «Чистая книга», дай мне тебя закончить!»

Вторая его книга – это роман автобиографический «Жизнь Федора Стратилата». Сам он стал Федором случайно. Поп нарек его по святцам Паисием, а мать взмолилась, пусть будет иначе, рядом посмотри. И поп нашел имя «Федор». Это дало право Абрамову пошутить, что он жизнь начал в борьбе.

И третья книга: «Повесть об Анне Яковлевне» – это книга о народной сказительнице, ищущей утешения в слове. «Вначале было слово». Он много ходил, плыл на плоту по Северу, посещал места, знал старух, которые знали людей, о которых он писал.

Он стал записывать в 60‐м и двадцать лет вел такие записи для «Чистой книги».

Крутикова[315] говорила, что «Чистая книга» – о гражданской войне на Севере. На плоту он прошел от Выи до Нетомы, это путь отряда Щенникова[316].

Нет, я ошибся. «Повесть об Анне Яковлевне» – это дневник старой женщины, обращающейся к внуку, их спор, сравнение двух жизней.

Интересно, что для «Чистой книги» он иногда использовал споры современных интеллигентов. Он эти споры отдавал своим персонажам – ссыльным, живущим в деревне, и теперь иначе начинающим понимать свою жизнь.

Из речи Гранина:

– Двадцать лет назад в Союзе выступал маститый критик. Он говорил о губительной для искусства функции телевидения, которое предлагает людям эрзацы. Он говорил, что телевидение – это путь к отчуждению, оно лишит нас общения с кино и театром, что это искусство пассивное.

И вдруг, когда все согласились молча, встал Абрамов. Он говорил вначале хмуро, затем азартно и зло. И стало стыдно за свое предыдущее согласие. «Да, – говорил он, – телевидение нужно селу, как хлеб. Оно приобщает людей к культуре».

Он умел услышать народную боль. «Кто живет без печали и гнева / Тот не любит отчизны своей»[317]. В нем не было народнического умиления перед народом, его боль была смешана с суровой требовательностью к происходящему. Это чувствовалось и в статье в газете – обращении к землякам, где он говорит о том, как они плохо работают, как это опасно для здоровья народной души[318]. Герцен говорил: «Писатель – это не врач, а боль»[319]. Таким был Абрамов.

12.7.87. Гранин раздумывает о вечности, сколько будет жить его роман («Зубр»), а по мне это не так важно. Главное, цель сегодняшняя выполнена – появилось имя Зубра, объявлено его крупное дело, он ожил и что-то дал нынешним людям, а это уже много. Я бы никогда не стал думать о будущем (в смысле славы), все мы – литература сегодняшнего дня.

Сказал, что Лигачев[320] не отдает культуру, не хочет с ней расставаться. Это худо. То, что он поддержал Бондарева и Пушкинский театр[321], очень печально.

Рецидив страшен, не дай бог. Живем большой радостью свободы, а может, мгновениями свободы.

Говорили об истории. Он сказал:

– Написать бы все как было. Люди голодали, сажали тысячами, а народ пел: «Широка страна моя родная». Дунаевский сочинял победные марши, а дома были коммунальными квартирами, стояли в очередях за хлебом, в Тюмени и теперь нет сосисок, а тогда… Здесь девочка из Саратова удивляется колбасе.

Про «Зубра» сказал, что всегда записывает интересные разговоры, не думая – зачем.

…Гранин был у Соловьева[322], просил об обнародовании Ленинградского дела (Попков)[323]. Соловьев ждал личной просьбы, а ее не было. Гранин сказал, что Соловьев читал все его книги.

О Кирове я спросил (разговор о «Детях Арбата»). Оказывается, друг Кирова, ленинградский экономист, был на пленуме, когда в Кирова стрелял Николаев. Лежали оба – Киров мертвый, Ник. без сознания… Сказал, что при Хрущеве была создана комиссия, но все следы затеряны – у Рыбакова это версия.

18.7.87. Хожу с Граниным. Сказал сегодня:

– Думаю, если бы Ленинград был построен как нынешние города, мы бы его не удержали.

Хвалил Мыльникова[324], сказал, что тот написал очень хорошее полотно, я не согласился.

– Но вы же не видели.

– Да, но я видел многое другое.

Только что в «Правде» была статья об институте, который пришлось закрыть, директор – родственник Алиева[325]. Что-то тянется грязное. Алиеву позвонил Рекунков (прокурор)[326]:

– Прошу заехать.

Алиев:

– Как вы смеете! (Бросил трубку).

Через несколько минут Алиеву звонит Горбачев.

– Почему вы отказались приехать? Мы все подчинены закону.

Много говорили о культе личности.

Он сказал:

– Сталину нужно было развивать то, что начиналось раньше. Почему единомыслие? Как без спора?

Замечательный сюжет о запасниках. Рассказ служителя подвалов. Оказывается, там есть зал, где хранятся десятки скульптур Сталина в целлофановых мешках. Сюда с разрешения министра или секретаря ЦК приезжают люди, восторгаются живописью и скульптурами, а потом говорят: «Старье, говно».

29.7.87. Гулял с Граниным. Говорили сдержанно и мало. Встретили Чингиза Айтматова и Сергея Залыгина[327]. Поговорили. Чингиз сказал, что в его интервью в «Огоньке» вырезано высказывание о военных расходах, о том, что он, депутат, не знает, куда идут народные деньги. «Молодец», – похвалил его Гранин.

Чингиз сказал: «Напишите пьесу, которая взволновала бы мир. Вы же пишете пьесы?» Я ответил, что сейчас пишу прозу. Но я достаточно критичен к себе.

«Это большинству не удается», – сказал он.

«Я – профессионал, что немало», – сказал я.

18.4.93. У Льва Гумилева[328] спросили: умен ли был Мандельштам?

– А зачем это ему? – удивился ученый. Как точно!

Поэт, как и художник в широком смысле, – это интуиция. Если интуиция есть, то возникает поэт, если нет, то Гранин, «чертежник» (слова Ф. Абрамова)[329].

30.12.93. Лихачев Дм. Серг. сказал о Гранине очень точно:

– Это отчаянный солдат, который первым бросается на разминированное поле.

Глава пятая

«Я еще опишу это все, но первое чувство – чувство потрясения и счастья! »

(Роман о В. Калужнине)

Вряд ли есть много книг, которые пишутся так. Словно бы наобум. Тем удивительней, что все получилось. Во-первых, подтвердилась догадка о забытом художнике. К тому же – что совсем невероятно! – его картины не пропали, а дождались своего часа у приютившего их благодетеля. Главное, впрочем, то, что в сонме ленинградских гениев тридцатых – шестидесятых годов появилось имя Василия Павловича Калужнина[330].

В 1985 году отец задумал роман «…Вечности заложник»[331], выбрав в качестве героя неизвестного живописца. Не только неизвестного почти никому, но неизвестного ему самому. О том, что существовал такой художник – якобы превосходный, он узнал от своего приятеля, искусствоведа Б. Суриса[332] (запись от 1.1.85). Представляю, как удивлялся Борис Давыдович: вот, мол, что за судьба! Где-то это хранится, но кто станет заниматься!

Что руководило отцом, когда он решил искать? Детская мечта найти клад? Уж точно не здравый смысл. Он-то как раз подсказывал: не берись! Мало ли что привиделось Сурису в захламленной коммуналке! К тому же и времени прошло много. Если до сих пор не всплыло, то ситуация скорее всего безнадежна.

Тут к месту вспомнить мой разговор с одним нью-йоркским галерейщиком. Тот, кому не удалось заявить о себе при жизни, говорил он, должен стать достоянием родственников. Ничего большего, чем их спальни и кабинеты, он уже не украсит.

Даже не представить, чего бы мы лишились, если бы рассуждали так. Сколько раз бывало, что художник жил без зрителя, а после его смерти ситуация менялась. Те, кто его не замечал, становились поклонниками. Случалось, интерес возникал слишком поздно. Вот и на сей раз поиски начались с фамилии, неточного адреса и общей оценки: «Большой талант!»

Когда отец рассказывает об этом, то дистанции почти не чувствуется. События в романе происходят очень близко к тому, как они описываются в дневнике. Кажется, дневник он действительно держал у правого локтя и время от времени в него заглядывал: что происходило дальше? Все ли было так, как помнится?

Чуть ли не полромана написано (и прочитано читателем), а Калужнин еще впереди. Вроде как свет в конце туннеля. Автор поговорил с его учениками, а картин все нет. Над страницами по-прежнему висит вопрос: а был ли мастер? Не придумали ли его Сурис и те, кто о нем вспоминает?

Наконец, работы находятся. Сначала немного графики, а потом всё остальное. Сомнения сразу отпадают: вот он, Калужнин. У художника продающегося этапы и периоды рассеяны по свету, а у безвестного собраны в одном месте.